Шрифт:
С Бродвея гость сворачивает в одну из боковых улиц, а затем, идя дальше, попадает на Боуэри. Это тоже улица, но здесь витрины магазинов совсем не нарядны, а пешеходы одеты совсем просто — в рабочих блузах; и вместо тильбюри и колясок громыхают повозки и телеги. Зеваки понемногу отстают, видя, что Чарльз Диккенс собирается войти в некое здание, которое хорошо известно нью-йоркцам.
В этом здании подследственная тюрьма. У нее мрачное название — «Гробницы».
Почетному гостю показывают «Гробницы». В тюрьме четыре галлереи — одна над другой, идущие вокруг здания. Крылья галлерей соединяются между собой мостами. В каждом крыле — железные двери, — за ними — камеры.
Камеры крохотные, низкие; сквозь узкое оконце под потолком еле проникает дневной свет. Тюремный двор напоминает могилу, на нем приводят в исполнение смертные приговоры. Заключенные очень редко гуляют на дворе, — это признает сторож, которого любезный начальник «Гробниц» отрядил сопровождать любознательного мистера Диккенса. Заключенные предпочитают гулять у себя в камере, и начальство нисколько не настаивает на обязательных прогулках. Странно. Ведь этак заключенный может просидеть без воздуха немало месяцев. Это его дело, решает сторож, а на вопрос, почему в одну из камер попал мальчик, дает удивительный ответ. Этот мальчик ни в каком преступлении не заподозрен, о нет, напротив, он должен дать показания, устанавливающие вину его отца, — и только. Закон стало быть разрешает заточить свидетеля в тюрьму, пока на наступит день суда. Посетив несколько камер, познакомившись с некоторыми заключенными, любознательный гость узнает, что своим мрачным названием тюрьма обязана дурной славе: вскоре после ее открытия несколько заключенных предпочли повеситься и не ждать окончания следствия.
Из тюрьмы гость снова идет в боковую улицу, попадает в какой-то переулок, снова сворачивает и мало-помалу убеждается, что Нью-Йорк в самом деле большой город. Нет, Нью-Йорк не похож на Бостон, вот квартал, очень напоминающий лондонский Уайтчепль. Улицы грязные, ничуть не меньше, чем в этом прославленном лондонском квартале, а дома мало чем отличаются от уайтчепльских трущоб. Они подгнили и словно перекосились. И жители Пяти Углов не отличаются от обитателей лондонской Майль Энд Род. И трактиры здесь и бары так же грязны, а завсегдатаи очень уж похожи на мистера Сайкса и несчастную Нэнси. Словом к Пяти Углам в сумерках лучше не приближаться джентльмену, если его не сопровождают полицейские агенты. Да, Нью-Йорк — большой город, не чета Бостону.
Но почтенные граждане этого большого города не удовлетворяются публичным балом, данным в честь знаменитого гостя. Наступает день публичного обеда, о котором возвещало трогательное приветствие, подписанное комитетом — сорока одним именитым гражданином.
Надо обдумать речь — ответный спич, который придется произнести перед лицом демократической Америки. Он уже произносил спичи и в Бостоне, и в Хартфорде и в Ньюхевене, но нью-йоркский спич отзовется по всей стране куда громче, чем произнесенные. Он, Диккенс, исполнен радости от сознания, что ступает по земле подлинно демократической страны; мало писателей столь же искренние демократы, как он, в этом он убежден, — и каждый, кто знает его книги, может убедиться в этом. Мало писателей оценивают так высоко, как он, молодость и силу республики, призванной воплотить высокие идеалы ее великих основателей. И так далее, в том же духе.
Ясно и просто? К сожалению, не совсем.
Диккенс шагает по комнате — это приемная в апартаментах Карлтон Отеля. По американскому обычаю, в ней очень мало мебели, и нет опасности наткнуться на что-нибудь, когда шагаешь задумавшись. А подумать надо, чтобы как можно деликатней выразить в этом ответном спиче некую здравую идею. Он уже дважды пытался ее выразить, но получилось черт знает что… И надо сознаться, он никак не ожидал того, что последовало за его спичами в Бостоне и в Хартфорде. Об этом как-то не хотелось думать, пока не было необходимости набросать мысленно план спича, который вот-вот надо произнести. Сейчас полезно вспомнить, что, собственно говоря, произошло.
Когда он ехал сюда, он не собирался начинать кампанию за издание здесь, в Америке, закона об авторском праве, который защитил бы писателей от американских издателей. Потому он решил только упомянуть в Бостоне о несправедливости, чинимой американцами по отношению к иностранным писателям. Упомянул он и в Хартфорде, причем говорил и там не о себе, а о Вальтере Скотте.
Сейчас не хочется даже вспоминать о том, как отозвалась Америка на такую смелость чужестранца. Анонимные письма, ругательные до неприличия. Устное возмущение наглостью гостя, который оказался корыстолюбивым негодяем. Возмущением обиженных американцев управляли газеты. Пресса! Она торжественно объявляла, что известный убийца Кольт не столь опасен, как наглый чужестранец. Если свобода печати заключается в праве издателей-дельцов расправляться с неугодными им людьми, — бог с ней, со свободой печати!
Словом, получилось черт знает что. Не хочется омрачать впечатлений от встречи, с Америкой думами о неожиданных последствиях своих спичей, но надо извлечь Из происшедшего урок. Чужестранец вздумал указывать Америке, что ее законы не совершенны, и Америка поставила смелого гостя на место. От такой расправы безоблачные отношения с Америкой, увы, пострадали. Это надо признать. На обеде он не будет говорить об авторском праве.
Снова на столе гигантские чаши с излюбленными Америкой горячими устрицами. На президентском месте Вашингтон Ирвинг.
Он не оратор. Он всегда старается избегать публичных выступлений. Диккенс смотрит на него, когда тот медленно поднимается с кресла. Видно, что Ирвингу не по себе, совсем не по себе. Он кладет на тарелку, листок бумаги — это его речь. Затем он проводит рукой по парику, раскрывает рот, делает глотательное движение, из горла вырывается легкий свист, — наконец он исторгает из себя несколько вступительных слов. Голос очень мягкий, его приятно слушать. Потом наступает пауза, она длится долго. Вашингтон Ирвинг опускает глаза в тарелку, на которой лежит его речь. Но это не помогает. Пауза продолжается. Не помогает и то, что он вторично проводит рукой по парику, а его карие глаза подергиваются дымкой отчаяния.