Шрифт:
Языком он коснулся пластмассового нёба у себя во рту: на другой день после разговора с Августой Игнатьевной, утром, когда Сонечки не было дома, он решился.
Сначала он сидел, склонившись над картой, и в лупу снова и снова рассматривал города, которые имели отношение к егоистории. А потом и другие города, о существовании которых он никогда не знал, но которые теперь оказались вдруг так близко. Чем дольше он смотрел, тем сильнее ему хотелось рассеяться в этом пространстве и одновременно втянуть его в себя, поместить внутрь. И тут он почему-то вспомнил о зубном протезе с варшавского рынка.
Он достал его из серванта, вымыл хозяйственным мылом, и надел вместо обычного. Ему было страшно, и даже возник позыв к рвоте. Но он преодолел себя. Протез был тесноват, и к концу дня сильно натер десну. Славик полоскал рот содой и терпел, и даже на ночь его оставил, вспомнив как когда-то давно, когда он только начал всерьез то, что называется «заниматься зубами», протезист посоветовал: «Не снимайте на ночь». И пояснил почему: «Во сне организм как бы адаптируется к постороннему предмету, начинает воспринимать его как часть себя». Действительно, на следующее утро Славику стало легче. К тому же он чувствовал странное удовлетворение от того, что сделал это.
Сейчас, спустя десятилетия оказавшись в местах своего детства, он решил не проверять, на месте ли те буквы, по которым он когда-то учился читать. Не стал он и переходить на другую сторону Обводного, чтобы посмотреть на дом, где когда-то жили он и Ава. Он понял, что приехал сюда только ради площади и вокзала. И, как оказалось, ради слова «счастье», всплывшего с самого глубокого дна зимнего сумрачного заката.
Вечер выдался хороший, безветренный, температура чуть ниже нуля, домой Славику не хотелось, и он решил поехать в центр, прогуляться.
Была середина декабря, и город, уже украшенный к Новому году, белый и золотой, напоминал декорации зимней сказки в Мариинском. Славик вспомнил, как мама рассказывала ему о походе в театр, их, всех троих, когда они были еще вместе, накануне того последнего Нового года. Давали «Спящую». Спектакль был длинным, он устал и спрашивал: «Ну, когда же она проснется?», а потом и сам заснул, счастливо притулившись к отцу…
Славик шел по Невскому, над которым висели светящиеся гирлянды. Заглядывал в витрины магазинов и кафе. Перед Гостиным двором постоял возле искусственной елки. Потом свернул на Большую Конюшенную и дворами Капеллы пошел на Дворцовую.
Дома, на столе, накрытом географической картой, его ждал дневник, уже расшифрованный и с помощью Гоши частично набранный на компьютере и распечатанный. И мысль об этом волновала Славика до спазма в горле, волновала так же, как рассказ Эмочки о январском дне сорок второго года, том дне, когда конвойные вывели группу босых, полуодетых заключенных на сорокаградусный мороз и посадили в снег. План начлагеря стал понятен, и тогда к заключенным, растолкав конвой, прошла женщина. Задержать ее не посмели, она была врачом лагерной санчасти. Она опустилась на снег рядом с одним из замерзающих зеков и так с ним и осталась.
…В тот вечер, когда Эмочка рассказывала о гибели Поляна, они засиделись допоздна. Гоша суетился вокруг них сначала с валерьянкой, потом с водкой. Позвонили Сонечке, она пришла, села, смущаясь, на краешек стула, пригубила водки, засмеялась, но глянула на мужа и по-детски прихлопнула рот ладошкой.
Уже прощаясь, в коридоре, Славик наклонился к самому уху Эмочки:
– Вы представляете, что случилось… – шепот его был горячим и сбивчивым. – Представляете… Я ведь только через него смог себя понять… и, кажется, полюбить. Представляете…
…На Дворцовую площадь Славик не вышел, а встал посреди Певческого моста. Он стоял и смотрел.
Сумерки от зенита окончательно спустились к горизонту. Зимний дворец светился изнутри. Ангел, подхваченный лучами прожекторов, парил в темном беззвездном небе. А по самой площади, по бальному ее паркету синхронно, легко и бесшумно кружились четыре тяжеленные снегоуборочные машины, и движение их непостижимым образом совпадало с музыкой, которая шла из невидимого динамика.
Может быть, это была та самая музыка, которую он слышал в детстве, на их старой коммунальной кухне, может быть другая.
Она звучала одновременно мрачно и радостно, она придавливала и в то же время поднимала, и, главное, она продолжала звучать, даже закончившись.
Проснулся Славик поздно, жены дома не было. Как-то она умудрялась бесшумно, так, чтобы не потревожить его, выходить из своей комнаты, завтракать и отправляться по делам. Тишина в квартире была особенная, зимняя: сухая и солнечная.
Сначала никаких мыслей в голову Славику не приходило, вместо них было только состояние покоя и радости. Потом стали возникать не мысли, а голоса. Левушкин голос произнес: «Ты, батя, не волнуйся, дело доделывай. А если что, денег я пришлю, чтобы дневник Поляна издать». Слова эти не были плодом воображения. Сын действительно так сказал, узнав, что Славик вместе с Эмочкой ходили в издательство, на разведку, и что ничем путным поход пока не закончился.