Шрифт:
— Перестань, чего ты?.. Любка, Лю-бочка…— заговорила она и подбородок у нее задрожал.
— Обидел тебя кто?.. Да чего… Любка!
Любка тихо пошевелила губами, но Саша не расслышала.
— Что?.. А?..
— За… заразилась я… — повторила Любка громче и повалилась головою на рояль.
Что-то мрачное и грозное пронеслось над душой Саши. Хотя заражались, и очень часто, другие товарки Саши, и хотя она знала, что это может случиться и с нею самой, ее здоровое молодое тело, сильное и чистое еще, не принимало мысли об этом, и она скользила по ней, не оставляя в душе мучительных борозд. И только теперь, когда она в первый раз увидела такое страшное отчаяние, только теперь впервые она совершенно сознательно поняла, что это действительно безобразно, ужасно, что из-за этого стоит так заплакать в голос, закричать и начать биться головой, с безнадежной пустотой и бессильной злобой в душе. И ей даже показалось, что именно из-за этого ей было так тяжело сегодня целый день, так страшно, так грустно и обидно. И Саша тоже заплакала, сквозь слезы глядя на затуманившееся в чёрной поверхности рояля свое отражение.
— Чего вы ревете?— спросила подошедшая девушка и стала смеяться.— Вот дуры, стоят друг против дружки и ревут!
— Сама дура!— не с задором, как в другое бы время, а тихо и грустно возразила Саша, но все-таки перестала плакать и отошла от рояля. В душе у нее было такое чувство, точно кто-то громадный и беспощадный встал перед нею и страшно ярким светом осветил что-то безобразное, несправедливое, непоправимо ужасное, делающееся с нею и во всем вокруг.
Когда стали приходить мужчины, Саша в первый раз увидала ясно, что им нет никакого дела до нее; между собою они пересматривались что-то говорящими глазами, даже иногда обменивались непонятными Саше словами о чем-то таком, чего не было в ее жизни, а когда поворачивали глаза к Саше и другим, вдруг становились точно бездушными, жадными, как звери, безжалостными и непонимающими… А чаще это были такие тупые или пьяные люди, что они, видимо, и не понимали того, что делали.
— И всегда-то так…— с ужасом захолонуло в груди Саши.
Пришел тапер и сразу заиграл что-то очень громкое, но вовсе не веселое. Девушки, точно выливаясь из темной и грязной трубы, выходили из темного коридора. Музыка становилась все громче и нестройнее, и от ее преувеличенно наглых звуков шумело в голове. Стало жарко, душно. Все сильнее и сильнее пахло распустившимся, потным человеком, пахло приторными духами, табаком, мокрым шелком, пылью. Музыка сливалась с шарканьем и топотом ног, с криком, с самыми ненужными гадкими словами, и не было слышно ни мотива, ни слов, а висел в воздухе только один отупелый озверелый гул. В ушах начинало нудно шуметь и казалось, что весь этот переполненный ополоумевшими от скверной, нездоровой жизни людьми, табаком, пивом, извращенными желаниями, скверной музыкой дом— не дом, а какая-то огромная больная голова, в которой мучительно шумит и наливается тяжелая, гнилая, венозная кровь, с тупой болью бьющая в напряженные, готовые лопнуть виски.
И Саша против воли танцевала и кричала, и ругалась и смеялась.
— Ску-учно,— сказала она старенькому чиновнику, присосавшемуся к ней.
— Ну, и дура!— с равнодушной злостью сказал чиновник и неудержимо сладострастным шепотком прибавил:— пойдем что ли!
Тогда Саша стала жадно пить горькое пиво, проливая его на пол, на себя, на смятую кровать. Она пила захлебываясь, а когда напилась, ею овладело тупое, больное, равнодушное веселье. Опять она пела, ругалась, танцевала и забыла, наконец, свое чувство и Любку, так что, когда в коридоре началась страшная суматоха, и кто-то пронзительным и тонким голосом, с каким-то недоумением закричал: — «Любка удавилась!»— то Саша не могла даже сразу сообразить, какая такая Любка могла удавиться и зачем?
Но когда тапер сразу оборвал музыку, и нестройно протяжно прогудела педаль, Саша вдруг вспомнила и свой разговор с Любкой, и все, громко ахнула и побежала по коридору.
Там уже была полиция, городовые и дворники, запорошенные снегом, кинувшимся в глаза Саше, стучавшие тяжелыми валенками и нанесшие странного в узком душном коридоре, бодрящего, холодного чистого воздуха. На полу был натоптан и быстро темнел и таял мягкий свежий, только что выпавший снег. И Саше показалось, будто вся улица вошла в коридор, со всеми своими закутанными мокрыми людьми, суетой, шумом, холодом и грязью. Дворники и городовые равнодушно делали какое-то свое дело, непонятное Саше, точно работали спокойную и полезную работу, и только толстый усатый околоточный, в толстой серой, с торчащими блестящими пуговицами, шинели, в которую злобно впивались черные ремни шашки, ожесточенно и громко кричал и ругался.
Слышно было, как «экономка» слезливым и хриплым басом повторяла:
— Разве ж я тому причиной?.. Какая моя вина?..
Лицо у нее было желтое и совсем перекошенное от недоумелой злости и страха.
Саша ткнулась в отворенную дверь Любкиной комнаты, и хотя ее сейчас же с грубым и скверным словом равнодушно вытолкнул городовой, она все-таки успела увидать ноги Любки, торчавшие из-под скомканной и почему-то мокрой простыни. Ноги были босые, потому что Любка так и не оделась после приема гостя; они неподвижно торчали носками врозь, и странно и жалко было видеть эти бело-розовые, прекрасные, с тонкими, нужными и сильными пальцами, ноги неподвижными и ненужными, брошенными на затоптанный, точно заплеванный, пол.
Саша вылетела обратно в коридор, больно проехалась плечом о стену и пошла прочь, машинально потирая рукою ушибленное место.
И в эту минуту ей стало противно, обидно, страшно и жалко себя, и захотелось уйти куда-нибудь, перестать быть собою, такою, как есть.
В необычное время потушили огни, гости разошлись и все сразу стало пусто и тихо-тихо. Дом как будто притаился в зловещем молчании. Девушки боялись идти спать и толпились в кухне, одни одетые, другие растрепанные, измятые; лица у них у всех были одинаково искривлены в тревожные, слезливые, точно чего-то ожидающая гримасы. Дверь в комнату Любки заперли, и возле нее расположился, почему-то в шубе и шапке, дюжий спокойный дворник. Дверь эта была такая же, как и все в доме, невысокая, белая, но именно тем, что произошло за нею, она как будто отделилась от всех дверей и даже от всего мира и стала какой-то особенной, таинственно страшной. Девицы то и дело бегали взглянуть на нее и сейчас же со всех ног бежали обратно.
Одна девушка, больше других дружившая с Любкой, сидела в кухне у стола и плакала, и от жалости, и оттого, что на нее смотрят со страхом и любопытством.
Было страшно и непонятно, точно перед всеми встало что-то неразрешимо ужасное и печальное.
Пришла экономка, сердитая и желтая, как лимон. Она с размаху села за стол и стала дрожащими руками наливать и пить, как всегда, приготовленное для нее пиво. Губы у нее тоже дрожали, а глаза злобно косились на девушек. Она помолчала, наслаждаясь тем, что всё притихли, глядя на нее испуганными и покорными глазами, а потом проговорила сквозь зубы: