Шрифт:
Под рев фанфар и вдохновенное пение десятилетиями летели головы; теперь возвращалось эхо – беспрерывная беззвучная панихида, и это было, как в немом кино: под бравурные звуки оркестра или фортепьяно в зале на экране идет нескончаемое и беззвучное изображение массовых похорон, и его не могут заглушить хоры-александровых-имени-пятницкого, заполнившие все палубы государственного корабля, где партия – наш рулевой, никакие оптимистические-трагедии и незабываемые-девятьсот-девятнадцатые, только иногда внезапный взлет церковного песнопения на миг пробирает до костей потусторонним холодом воздаяния и возмездия в ожидающий всех день Страшного суда.
Но раздается выстрел Фадеева – и только на миг оживает истинная звуковая дорожка нескончаемого немого похоронного шествия – в этом звуке тонут все сладостные аккорды и голоса.
Я повернулся набок и уснул.
Сон мой был глубок и легок.
Проснулся, как переворачиваются на спину посредине широкой и вольной реки: поезд медленно катил над огромным распахнутым вдаль плесом со вспыхивающими на солнце стеклами дальних парящих и парящихся в мареве зданий.
Это был Днепр. Это был Киев.
Наскоро перекусив, я опять провалился в сон, в глубине которого слышались голоса входящих новых пассажиров, толчки и скрежет вагонов, неожиданно и отчетливо произнесенное имя – "Конотоп", обернувшееся конским топом в закатной степи, медленно и сладко закатывающейся в сон.
Проснулся на рассвете от звуков радио.
Исполнялась новая "Песня без слов" – гимн Советского Союза.
Уставшие от дискуссий пассажиры нижних полок, спали крепким сном. Не хотелось спускаться с полки, будить их. Я съел крутое яй цо из приготовленных мне мамой на дорогу, запил остатками крем-соды, извлек из-под подушки заложенную туда еще вчера книжку о масонах без начала и конца, чтение которой было столь же безначальным и незавершающимся.
До Москвы оставалось несколько часов езды: пей – заж за окнами существенно изменился, стал строже, холоднее, севернее, что ли, по колориту; курчаво-солнечную украинскую древесную веселость сменили по-лешачьи залегшие темной хвоей брянские леса с редкими белоствольными прострелами берез и медленным багрянцем зари поверх деревьев.
А масоны в книге, уже по локоть в крови, как попугаи, орали о "разуме, свободе и прогрессе" и водили жаждущих вступить в ложу с завязанными глазами по бесконечным коридорам. Это уже их наследники усовершенствовали ритуал: в конце долгого коридора разряжали пистолет в затылок. Это уже их наследники унаследовали обет молчания, а если надо, коллективного крика осуждения. Редкие случаи слияния масонов с иезуитами, у наследников были сплошь и рядом: партия и органы – близнецы-братья, сиамские, не-разлей – кровь, да только в процессе симбиоза брат-иезуит одолевать стал; это же только вслушаться – иезуитская ложа вольных каменщиков, процветавшая в Клермоне в восемнадцатом веке, а ныне расцветшая в восемнадцатом году. Мистику-то всю в масонство внесли розенкрейцеры, этакие массовые символы – роза и крест: распинают, а затем покрывают розами; убивают, к примеру, Кирова, а затем всей стаей стоят в почетном карауле; всей иррациональной алхимической восточной магией мистифицируют и вовсе машинные слова западной цивилизации – "политбюро, секретариат, комиссариат", а то и вообще начинают пугать мир заклинаниями – ВЦИК, ЧК, ГПУ, Угрозыск, НКГБ – эти бесконечные спотыкающиеся и сливающиеся "г", "р", "б" – горбаты и гробоносны. Тем временем масонство мальтийским своим орденом выступает в крестовые походы. Против кого?
А первый крестовый – против буржуев, под знаком диктатуры пролетариата. Символы: кепки, кожанки, маузеры, красные банты. А реквизиты – на дачи новоявленных Неронов.
А второй крестовый – против, так сказать, самого диктатора и гегемона, а заодно и крестьянства. Символы: повальный голод, коллективизация.
А третий крестовый – против интеллигенции. Эту рубили, как капусту, во имя диктатуры партии.
А четвертый, значит, крестовый – да против самой же партии – во имя единой персоны, вождя, божественной фигуры.
В голове моей роились безумнейшие фантазии образца пятьдесят шестого: к примеру, грузины объединяются в рыцарский орден, идут на Москву, освобождать гроб Господень Иосифа – сына сапожника (не путать с Иосифом-плотником, отцом Иисуса, который и капли крови человеческой не пролил).
На этом видения мои прервались: за окном уже пролетали ближайшие к Москве станции и полустанки. Внуково. Переделкино (екнуло в груди). Солнечное. Востряково. Москва-товарная. Вот и Киевский вокзал, в высоченный ангар которого медленно втягивается поезд под бравурные звуки радио "Утро красит нежным светом… "
Стою на перроне один, как перст, в своей геологической курточке с позолоченными и явно не к месту погонами и фанерным чемоданом, не зная, как добираться до Кунцева.
Площадь перед вокзалом кишит народом, бегущим во всех направлениях, трущимся у прилавков с галантереей. Толкотня, ругня, острый запах немытых тел, груды мешков и сумок. Подхватив чемодан, втискиваюсь в битком набитый автобус. Худая светловолосая кондукторша с приветливо-безразличным лицом медленно продвигается ко мне.
– Тебе докуда, молоденький? Видать издалека?
– Впервые в Москве. К дяде еду в Кунцево-пионерская-девять. Никогда там не был, вдруг и не найду…
– А не найдешь, ко мне приезжай. Ручка-то вот торчит из кармана, телефон и запиши. Я тут на трассе через день работаю.
Нахожу дом дяди, который, оказывается, дома, ибо совсем недавно ему оперировали язву желудка. Он худ, трогунские черты лица обострились, но глаза те же, бархатные и печальные, как у брата его, Моисея, и у дочери Моисеевой, маленькой Хоналэ, умершей во время вой ны, чей ангельский облик незабываем в моей душе.