Шрифт:
Он смел во всем, но стыдлив. Его коробит от грубостей Вивиани [93] . Он никак не может привыкнуть.
Он живет интересами семьи. Жена не понимает его, но гордится им, как гордится своим мужем жена сборщика налогов или субпрефекта. То, что его дочь крестили в церкви, — это победа жены и тещи. Возможно, что так было условлено при заключении брака.
Он в фальшивом положении, и сам его всячески осложняет. Все вокруг используют его, чтобы обделывать свои собственные дела. Социалисты его предают, а республиканцы эксплуатируют.
93
Вивиани Рене (1863–1925) — французский политический и государственный деятель, лидер правого крыла социалистической партии.
— Это великий писатель, — говорит Леон Блюм.
— Да, — говорю я, — это человек великих дарований. Ему следовало бы написать две-три поэмы в прозе. Эта тонкая работа научила бы его остерегаться словесного изобилия.
12 января.Бурже психолог! А вы прочтите хоть одну страницу Тристана Бернара или мою!
13 января.В моем остывшем сердце несколько редкостных красивых чувств, словно птицы с маленькими лапками прогуливаются по снегу.
* Заметили ли вы, что если женщине говорят, что она хорошенькая, она всегда верит, что это правда.
* — Что, в сущности, вы ставите женщинам в упрек?
— Я считаю, что женщины глупы.
— Возможно, только некоторые.
— Нет, все! Все, с которыми мне приходилось беседовать.
— Значит, у вас ни разу не было с женщиной интересного разговора?
— Нет, были.
— А остроумного?
— И остроумные были.
— Тогда в чем же дело?
— Дело в том, что это еще не доказательство в пользу дам, ведь это я лез из кожи, чтобы поддерживать с ними остроумную и интересную беседу.
16 января.У Ростана был свой кучер, который возил только его. Ростан ужасно его жалел. Когда он после театра ужинал, то не мог без содрогания думать о том, что кучер мерзнет на козлах, мокнет под дождем далеко за полночь. Эта мысль отравляла ему все удовольствие. Поэтому он приказывал поднести вознице стакан грога и сказать, чтобы тот ехал домой, хозяин, мол, наймет фиакр.
Как-то ночью кучер ввалился в кафе и заявил «мосье», что уходит. Обозлился, что его не принимают всерьез.
20 января.Сжимать свою жизнь так же интересно, как и раздвигать ее вширь.
21 января.В театре Эвр. Идет «Джоконда» д’Аннунцио. Строфы про белый мрамор звучат красиво, да и то лишь потому, что мы считаем мрамор более шикарным, чем обычный строительный камень…
В первом, слащавейшем акте Леон Блюм позади меня дает сигнал к аплодисментам.
— Ренару это не нравится, — говорит он.
— Не нравится.
— Но это же лирика, красота.
— А по-моему, это пустячки.
— Вы, кажется, сердитесь, — говорит он.
— Да, меня сердят ваши восторги.
Он доказывает мне, что между нами непроходимая пропасть, которую я, впрочем, и не собираюсь преодолевать.
Второе действие. Я аплодирую строфе о мраморе. В своей ложе Мендес заявляет: «Как это прекрасно», — и аплодирует, стуча тростью.
— Ага! А почему вы вдруг зааплодировали? — спрашивает меня Блюм.
— Потому что, по-моему, это хорошо.
В антракте.
— Да, — говорю я, — строфа неплоха. У д’Аннунцио, не спорю, есть известное чувство пластической красоты, но нравственная его красота оставляет меня холодным. Его страдания меня не трогают. И плевать мне на его скульптора!
— Вы нарочно себя сдерживаете.
— Нет. Я возражаю против вашего преклонения перед этим итальянцем, тогда как у нас есть Виктор Гюго, у которого на каждой странице по двадцать таких «мраморных» красот.
— Ну ладно, Виктор Гюго, а после него кто? — возражает он. — Только один д’Аннунцио и есть.
— Далеко ему до этого «после», — говорю я. — Я предпочитаю Готье, Банвиля.
— Нет, — протестует Блюм.
— Во всяком случае, таких, как Бодлер, Верлен.
Я поворачиваюсь и нечаянно толкаю трость, не заметив, что Блюм упирается в нее подбородком. Очевидно, ему очень больно.
— Надеюсь, зубы уцелели?
— Да, но зато губа рассечена.