Шрифт:
К Никуле Лопатину в тот вечер натащили столько всякой одежды и утвари, что изба его стала походить на городской ломбард. Никула и его благоверная Лукерья никому не отказывали. Да и как было отказать, если соседки маслеными голосами величали их по имени-отчеству, упрашивали об одолжении. Никула лежал себе на печи и только распоряжался, куда что поставить.
Узнав, что дружинники покинули поселок, Никула перестал хвататься за живот и слез с печки. Закурив трубку, он выразил желание напиться чаю из серебряного кустовского самовара. Пока Лукерья кипятила самовар, он повесил на стену круглое зеркало и стал примерять перед ним крытую черным плисом лисью шубу и лакированные сапоги Епифана Козулина, принесенные его женой Аграфеной. Сапоги пришлись ему впору. Он потоптался в них перед зеркалом, прошел по избе. Сапоги были замечательные, но они не шли к его рваным штанам. Тогда он нашел в одном из узлов голубые шаровары с лампасами и вырядился в них. Вид получился не хуже, чем у станичного атамана. А когда Никула надел еще вышитую чесучовую рубашку, Лукерья только ахнула от искушения и решила примерить шелковое платье старухи Волокитиной, а заодно уж и цветастую шаль с кистями. Оглядев ее в этом наряде, Никула справедливо изрек:
— А ведь ты в хорошей-то одежде — баба хоть куда! Не стыдно тебя такую и в люди вывести, — ласково потрепал он ее по костлявой спине.
— Я это и без тебя знаю, — сказала, вздохнув, Лукерья и с явным сожалением сняла с себя чужие наряды. Но Никула еще долго крутился перед зеркалом, любуясь самим собой, и вслух рассуждал, что неплохо бы в такой одежде закатиться в гости к богатым сватам в Кутамару.
Утром он не удержался и вырядился снова как на свадьбу. Он хотел зайти показаться в таком виде и побалясничать к своему соседу, кузнецу Софрону. На дворе брезжил серенький утренний свет, когда Никула вышел, зевая и потягиваясь, на свое скрипучее крылечко. Он с огорчением увидел, что у Софрона еще наглухо закрыты ставни окон и над избою не вьется дымок. Он спустился с крылечка, побродил по двору и хотел было идти обратно в избу, но в это время где-то у Драгоценки яростно залаяли собаки, послышался топот скачущих лошадей. Топот слышался все ближе и ближе.
Не успел Никула дойти до ворот, как мимо него по улице с винтовками наперевес проскакали во весь карьер всадники с красными лентами на фуражках и папахах. На каменистой улице из-под подкованных конских копыт брызгали во все стороны синие искры.
— Партизаны! — ахнул Никула и, обливаясь холодком страха, кинулся в избу.
Но тут снова раздался на улице бешеный цокот копыт, и Никула услыхал обжигающий сердце крик:
— Стой!
Молясь всем святым, Никула продолжал бежать.
— Стой, стрелять буду!
У Никулы сразу подкосились ноги. «Вот влип так влип», — Сверлила его голову горькая мысль.
— А ну, шагай сюда! — скомандовал ему партизан на белой лошади, крутившейся у ворот.
Никула подошел и увидел молодое, искаженное злобой лицо и услыхал все тот же резкий, властный голос:
— Кто такой будешь?
— Никула Лопатин.
— Атаман, что ли?
— Что ты, паря, что ты! Сроду атаманом не был. Никула я — здешний житель.
— Что дурачком прикидываешься? По одежде вижу, что из богачей ты, из недорезанных.
Никула побелел и, не зная, что сказать, с минуту колебался. Но, видя, что партизан вскинул на него винтовку, закричал:
— Да ты, братец, по одеже-то не суди! Одежа эта с чужих плеч. Мне ее на сохранение дали.
— Кто дал? Купцы? Офицеры?
— Нет. Свои дали, соседи.
— Вот оно что! — нараспев протянул партизан и вдруг заорал таким свирепым голосом, что у Никулы екнула селезенка: — А ну, сымай, гад, сапоги и штаны сымай! Да моли Бога, что мне рук об тебя марать неохота.
Стоя поочередно то на одной, то на другой ноге, Никула быстро разделся. Партизан взял сапоги и шаровары, запихал их в переметные сумы седла и, пообещав еще вернуться, ускакал вслед за другими.
С лица Никулы медленно сошла мертвенная белизна. Он удрученно поскреб в затылке и поплелся в избу. Лукерья растапливала печку. Он тяжело плюхнулся на лавку, собрался с силами, пожаловался:
— А ведь меня, баба, раздели.
— Кто раздел?
— Да ведь партизаны пришли. Увидел меня один черт в ограде и обобрал как липку. Ты, говорит, кто такой будешь? Атаман? Офицер?.. Ведь это, баба, погибель наша. Вернуться он пообещал.
Лукерья замахнулась на него в сердцах ухватом, но тут же бросила ухват на залавок и запричитала.
— Да ты не вой, баба, чего уж. Выть-то теперь поздно, раз так получилось. Давай лучше все это барахло, будь оно проклято, прятать.
Никула схватил первый попавшийся узел и потащил его из избы на гумно. Следом за ним явилась туда с охапкой шуб и платьев Лукерья. Они наскоро раскидали соломенный омет, успели многое спрятать, пока совсем не рассвело.
Только они кое-как поуправились, как в поселок вступили главные силы партизан. Подгорная улица наполнилась цоканьем копыт, звоном оружия, глухим говором, криками команды. По четыре человека в ряд, плотно сомкнутыми колоннами шли по улице эскадрон за эскадроном. Увидев их, Никула снял шапку, перекрестился. Потом любопытство в нем взяло верх над страхом, и он подошел к своим воротам. Стараясь не быть замеченным, стал смотреть на суровых людей с красными ленточками на папахах и фуражках, с бантами на гимнастерках, шинелях, тужурках, дождевиках.
— Здорово, Никула! — вдруг окликнул его знакомый голос из одной колонны. Никула обернулся на голос и узнал Федота Муратова.
— Здорово, Федот, здоровенько! — обрадованно отозвался он и смело вышел за ворота. Федот покинул строй, подъехал к нему, и Никула долго жал снисходительно протянутую ему Федотову руку в черной кожаной перчатке с раструбами.
— Ну, как вы тут? Ждали нас?
— Ждали, паря, ждали! Я пуще всех дожидался. Хотели меня за это наши дружинники стукнуть, да спрятался я от них… А ты мне, Федот, скажи: сосед мой, Ромаха Улыбин, случайно не с вами?