Шрифт:
— Анна Леонидовна! — подняла руку, как на уроке, Катя. Зато я сразу ее увидела и услышала. — А вот эти сочинения, которые вы задали… Их надо как-то связывать с сегодняшним днем? Ну, в смысле, как у героев Чехова и как у нас. А? Надо?
— Попробуй, если получится.
Вот молодец. Додумала и усложнила задание. Только что глупо и громко смеялась со Светкой, покатывалась, когда мой Никитос пытался выступать на равных с семиклассниками, а подсознание ее, живущее своей непознанной жизнью, в это время анализировало происходящее и заставило ее задать вопрос.
Я должна полюбить их. Сама придумала или кто-то из опытных подсказал? Не помню. Не важно. Должна полюбить. Увидеть в них детей. Не сражаться на равных. Я не буду властвовать, как Роза. У меня все равно не получится. Хотя очень впечатляет со стороны. И не буду, пританцовывая, порхать по школе, не замечая иронических взглядов, как Лариска. Но я ведь еще не знаю, как смотрят в спину мне! Я буду как-то по-другому, но буду. Меня пока не съели. Но я легкая добыча. Меня можно куснуть, подцепить, я обижаюсь, я даю сдачи. А как надо? Не знаю пока. Буду учиться. Может, мне мешает то, что я не чувствую себя взрослой? Мне сорок два года, но мое ощущение себя мало отличается от того, что было, скажем, в двадцать. Когда кто-то рядом называет такой же возраст, я, как и раньше, ужасаюсь — ой, много как. Как много? Так же, как мне! Нет. У меня просто называется — «сорок два». А на самом деле мне двадцать. Я знаю таких старичков. Которые смеясь и подмигивая говорят, что они в душе юные. И я смотрю на них с жалостью. Так им тоже — как мне — всегда двадцать! Это хроническая болезнь — молодость души, что ли? Так это хорошо? Или это — в моем случае — недоразвитость души, вечный инфантилизм?
— Мам, — не дала мне додумать такую важную мысль подошедшая Настька, — мам, мам, а вот можно, Никитос пойдет дружить с большими мальчиками?
Я удивленно оглянулась на Никитоса. Чтобы он задавался подобными вопросами? Что ему можно, а что нельзя? Да он и не задавался! Он давно уже дружил, точнее, стоял, раскрыв рот, около Будковского и его товарища Пищалина и слушал галиматью, которую громко нес Сеня.
— А я ему как врезал, а он стоит, тупит, а я еще раз вррезз… — Размахивая руками, Сеня задел Никитоса, тот потер лоб, но, совершенно довольный, продолжал топтаться около Будковского. Нашел себе товарища по разуму, точно. Ох, не зря я за него боюсь.
— Сядь, пожалуйста! В автобусе нельзя стоять!
Никитос тут же повернул ко мне голову, но я не была уверена, что он сейчас что-то слышал, кроме удивительного рассказа Сени.
Я постаралась прислушаться к тому, чем хвастался Будковский. Ну я же должна знать, о чем они думают, к чему стремятся, чего боятся — если я намерена их полюбить. Сеня, судя по всему, придумывал на ходу какую-то историю, из которой следовало, что некий большой мальчик, или даже два, или три стояли и боялись Будковского, а Будковский всем по очереди врезал. И по почкам, и по печени, и по голове, и по ушам, отдельно от всей головы. Те мальчики падали, один за одним, вставали, пытались убежать, но Будковский все бил их и бил.
Никитос, понятно, слушал, замерев от восторга.
Вот интересно, если проанализировать то, что рассказывал Будковский, с точки зрения нормальной, не больной психики — а он не болен, в смысле психически здоров, я почти уверена, — что он хотел поведать? Каков пафос этого глупого рассказа? «Я самый сильный»? И всего-то? «Бойтесь меня»? «Я — вожак стаи»? Но он это говорил не девочкам, не всему классу, даже не группе мальчиков. Никто больше, кроме Пищалина и моего обормота, его не слушал. Пищалин и так его уважает, лучший друг, во всем подражает, Никитос — вообще малявка, не в счет. Зачем тогда? Прокручивается и прокручивается в голове схема «Я вожак. Я вожак. Я вожак»? И он ее проговаривает? «Зашибись… зашибись… зашибись…»
— Ой, Ан-Леонидна! — раздался девчоночий голос, отвлекший меня от наблюдений и размышлений о Будковском. — Лизку тошнит! Ой, Лизка, ты что?
Я обернулась. Лиза правда сидела бледная, прижав руку ко рту.
— Остановитесь, пожалуйста! — попросила я водителя.
— Здесь нельзя, трасса, — взглянув на меня в зеркальце заднего вида, ответил он. — Чуть дальше будет карман, встанем.
— Ой, ее стошнит! — запричитали девочки.
Я подошла к Лизе.
— Тебе плохо? У меня, наверно, пузырек нашатыря есть…
— Не-е… — слабо сказала девочка. — Я беременная…
Я напряглась. Так. Это шутки, понятно. Глупые. Или… или нет? У них уже есть месячные, скорей всего почти у всех. На девушек уже многие похожи. Но не до такой же степени… Привлекает внимание мальчика, что ли, какого-то? Я оглянулась. Никто особенно ею не интересуется. Но ведь она во дворе все оглядывалась да и оделась так явно для кого-то. Я, ища помощи, оглянулась на Катю. Она тоже смотрела на Лизу, как большинство — с интересом. Весело. Без особого сочувствия. Почему?
— Лиза… — Я наклонилась к девочке. — Тебе дать воды?
— Не-ет… — все так же слабо отреагировала она.
Я взяла ее руку. Нормальная, теплая, не влажная, не холодная рука. Потрогала лоб. Лоб ледяной. Но Лиза и одета соответствующе — чтобы замерзнуть даже в теплом автобусе. Так… Не понимаю пока…
— Ну что, тебе получше? Или попросить водителя включить аварийный сигнал и остановиться?
— Не знаю…
— Лизку просто, когда она летела с шестнадцатого этажа, — сказала Катя, — укачало. С тех пор так и тошнит. Она у нас иногда падает с высоты. От нервных перегрузок и вообще.