Шрифт:
По привычке стал подсчитывать, сколько может стоить такая гастроль, и ужаснулся сам себе.
«Не за этим она сюда приехала, — подумал он. — Зачем-то она все-таки сюда приехала? Когда же она, наконец, вернется?»
Чтобы отвлечься, он стал разглядывать ярусы, ложи, искать знакомых, но никого не находил. Пока он был в Риге, Петербург подменили или теперь принято так чинно смотреть в Мариинке?
«Ищут ответа на вечные вопросы, — подумал он. — Стреляться не стреляться? Нынче стреляться модно».
Но вот она запела, и нехорошие мысли сами собой ушли. Пела она неплохо, как-то доверительно, будто была знакома и с теми, кому пела, и о чем.
«Когда они, наконец, перестанут ее разглядывать, — подумал он с раздражением о партнерах. — Это актерское разглядывание, они сравнивают ее с собой, ревнуют к залу. Какие дураки! Они так и Комиссаржевскую в „Чайке“ разглядывали, на своей сцене, пока не сглазили!»
Теперь он был уверен, что в судьбе Веры Федоровны виноват вот этот самый актерский сглаз александринской сцены. Нужна была Комиссаржевской эта «Чайка», оставалась бы в Москве, в Художественном… И эта оттуда же зачем-то приехала!
Он стал искать в ней черты Художественного, со всем этим их вниманием к подробностям, к особому произношению слов, не подчеркнутому, а как бы наспех, характерностям, которые только одни могли бы его отвратить, но эта пела, да, да, она говорила как пела, будто это он сам учил ее! Какая глупость, просто характерная роль, цыганка, режиссер искал особую напевность речи, что тут удивительного, цыганка имеет право так говорить.
«Господи, — подумал он. — А как она, эта девушка, говорит, когда уходит за кулисы? Неужели всё для одной этой роли? И весь фокус только в том, что она играет цыганку?»
Он испугался, что может встретить ее случайно где-нибудь — в кафе, на вокзале, — их представят друг другу, и она заговорит обычным высоким актерским голосом, так что он заткнет уши и убежит.
Сколько же ему придется скоро выслушивать таких голосов да еще увлечься ими, чтобы продолжать хоть как-то работать!
«Зачем Станиславский позволил ей эту гастроль, он не почувствовал опасности. Неужели уговорила? У нее, наверное, возлюбленный здесь в Петрограде».
Он попытался взглянуть на нее: среднего роста, крепкая, уверенная в движениях, такая же, как он сам, когда выходит на сцену.
«Не хватало мне еще найти между нами сходство, я становлюсь смешным. У нее темные глаза, такие глаза исчезают под светом, но ее — почему-то видны, хотя я и не смотрю, что я делаю, Оля увидит, что я не смотрю на сцену».
И он взглянул, чтобы заставить себя упереться в нее взглядом, и понял, что теперь, разглядев ее всю, потерял самое прекрасное, что в ней есть, — голос.
«Только бы она не подскользнулась, — подумал он. — Это тяжелая сцена, она хорошо поддерживает юбку, совсем по-цыгански, но юбка слишком длинная, от портала к порталу идти далеко, она обязательно поскользнется».
И она поскользнулась, но так ловко, будто это действительно было необходимо, перед тем как опуститься на колени перед Федей Протасовым и обнять его.
«Застрелиться бы», — подумал он, совсем как Протасов, но оставался сидеть в роскошном кресле Мариинки со всеми своими желаниями.
«Она независимая, — подумал он. — Как с ней справляется Станиславский, что заставляет мхатовцев терпеть эту независимость, это несходство? Она, несомненно, своевольная — не Маша, а эта самая Элеонора Дузе, то бишь Алиса Коонен. Как ей удалось уговорить Станиславского отпустить ее на гастроли? Она может испортиться, возомнить о себе, они дорожат скромностью своих воспитанниц. Эта никогда не была скромной», — думал он, в то время как пальцы Ольги искали его ладонь, давно уже втиснутую где-то между стенкой кресла и сиденьем.
«Кто сделал ее такой?»
Мысли его приобретали другой характер, он сидел в Мариинке, глядя на сцену этого великолепного театра, слушая толстовский текст, видел перед собой совсем молодую актрису, думая совсем не о том, хорошо или плохо она играет, — только о ней самой.
Надо было что-то решать, он, слегка наклонившись к Ольге, шепнул:
— В антракте уйдем, мне не нравится.
— Почему? — совсем растерялась она. — Девушка чудесная.
И от этого ее признания, оттого, что она все это время чувствовала то же самое, что он, но нашла в себе силы произнести, ровно и правильно начало стучать сердце.
— Я, кажется, решился, — сказал Таиров. — Пока шел спектакль, я размышлял. С Ригой покончено. Едем в Симбирск.
Есть вещи, о которых не хочется вспоминать, но они должны были произойти. Весь Симбирск — как головой в кипящую смолу, но не быть Симбирск не мог. Он как бы даже запоздал с Симбирском.
Перенести семью из рижской благодати, из размеренности рижского быта в Симбирск, чтобы сразу — в крайность русского провинциального театра, но зато главным режиссером с правом формировать репертуар.