Шрифт:
Дорик хочет идти добровольцем. Жалко этого кроткого – не мужчину – ребенка еще; но останавливать, чувствуешь, что не имеешь права.
М. П. Гарсиа вчера пережила минуту бурного отчаяния, узнав, что она не может сообщаться с матерью и что ехать ей теперь настолько опасно, что почти немыслимо. Кроме того, ее аккредитив на принадлежащие ей деньги не имеет теперь никакой цены, и она остается с теми 80-90 р., которые она имеет здесь.
Я ее позвала к себе в спальню и утешала, как могла, говоря, что надо делать так, как мать ее желала бы, чтобы она делала, и что, наверное, мать ее только того и желает – это чтобы она смирно сидела здесь. Она плакала, наклонилась и поцеловала мне руку. Михаил Сергеевич обещал, если будет нужно, снабдить ее деньгами. К вечеру она совсем успокоилась. Добрая Wells затеяла играть с ней в хальму и уговаривала ее не расстраивать нас, т. к. у нас самих достаточно тревог. А вечером я слышала, как она (Wells) горячо вслух молилась и несколько раз прерывала молитву от слез. "Вот тоже,- подумала я,- одинокие страдания".
Сегодня приезжали из Духова монастыря монахи в карете, кажется, шестерней, и что-то служили. Я, как обыкновенно, не присутствовала. А Таня, увидавши карету, не могла понять, кто мог приехать, и когда Мария Петровна сказала, что, может быть, это немцы,- она побледнела. Wells ей сказала пойти посмотреть, но она спряталась за дверь и не пошла.
Ей эти дни радость: стали выползать Тайгины щенята. Их пять, все беленькие, как пушки. Собаки – это интерес Таниной жизни. И понятно: у нее нет детей сверстников, чтобы играть с ней, она и отдает все свое свободное время собакам.
Погода сегодня ясная и теплая.
От Сережи (пасынка) сегодня телеграмма в ответ на мою запросную, что он в июле писал два раза, что здоров и пока в Царском Селе.
Большое горе: 30-го в 10 часов утра Миша, Таня, Wells, Гарсиа и Душан поехали на долгуше тройкой к Абрикосовым. Должны были вернуться к 8. Вдруг в 6 слышу бубенчики. Я довольно лениво – была нездорова – встала с своей кушетки и вышла в переднюю. Встретила Гарсиа, которая сказала: "Votre mari ne s'est pas bien senti et il est reste avec Душан chez les Абрикосов" {Ваш муж почувствовал себя плохо и остался у Абрикосовых вместе с Душаном (франц.).}. Дала мне записку от Душана: "Татьяна Львовна! У Михаила Сергеевича в начале второго часа слабо перекосилась нижняя часть правой щеки, что через несколько минут поправилось, и был некоторое время в полузабытьи. Припадок сердечный с болями. После беспокойство, посинели нос, уши, губы. Все это прошло; осталась умеренная афазия {временное онемение (греч.).}.
Сам М. С. просит, чтобы Танечка уехала (и наверное, желает, но не говорит, чтобы вы приехали). Если вам не трудно – приезжайте, если же трудно, не беспокойтесь. М. С. все легче и легче. Ему надо только покой. (Не позабыто ни о клизме ни о другом: действия были.) Душан 30/VII-1914".
Я тотчас же велела Максиму перепрячь, и в 7 часов четверней в коляске выехала из Кочетов. Я думала, что можно будет его привезти. В темноте уже в 9 часов я подъехала к Затишью. Анна Ивановна вышла меня встретить (за ней и за Петром Григорьевичем послали в Черемошню) и рассказала мне, что язык не повинуется, всех узнает, но сказать ничего не может. Я пошла к нему на балкон, где он лежал на кушетке. Он обрадовался мне, взял в обе руки мою голову, целовал, гладил, похлопывал и ясно несколько раз сказал: "Спасибо, спасибо, хорошо, хорошо". Я: "Я знаю, милый, ты любишь меня, мы любим друг друга…" – "Да… да… радость".
После того холодка, который был между нами, у меня сердце разрывалось от боли, и я мысленно поклялась, что никогда больше этого не будет. Руками и ногами вполне владел: вставал, проходил из одной комнаты в другую, но сказать ничего не мог. Начнет, потом ахнет, разведет руками и грустно скажет: "Ничего… ничего… ничевовро…"
31-го послала телеграмму Грушецкому и вечером получила ответ, что приедет ночью или утром.
Вчера, 1-го, был Грушецкий, поставил за уши по две пиявки (мы посылали в Мценск за ними, но не нашли).
Сознание и речь понемногу, понемногу возвращаются. Узнавать он всех узнает, и то, что он сам хочет выразить, всегда здраво, и в конце концов он достигает того, чтобы его поняли, но чужого он почти не понимает; приходится жестами ему объяснять то, что надо.
Вчера я ездила на три часа, от 3-х до 6-ти, в Кочеты. Таня здорова, занята щенятами, об отце очень расспрашивает, иногда плачет. Присылает ему цветы. Вот что я на клочке бумаги записала третьего дня:
Показал (сидя на балконе) двумя руками кругом. "Тут наша маленькая… до… довля… довля…" Я: "Наша дочка бегала?" Он. Радостно: "Да, да… ах!…Ах!" Потом с умилением махал головой, прижимал руку к сердцу и губам: "Ах!.. ах!.." Я: "Ты ее любишь?" Радостно и умиленно качает головой сверху вниз. Очень нежен. Всякий раз, как видит меня, протянет руку, пожмет мою, то поцелует, то с улыбкой покивает головой.
Где мой блестящий, остроумный, тонкий, веселый Миша?
Продолжаю 2-го: спит он лучше, чем когда здоров. Вчера утром, проснувшись, увидал что я не сплю. "Танечка, здравствуй… Не хорошовно. Где наша… Тавля?.. Однавля… Однавля!.."
30-го жаловался, что в глазах двоится. Посмотрел на горизонт и показал: "Тут – одно. А тут (показал на одну сторону) и тут (на другую) тут и тут. Тут и тут – два. Показал на глаза. Я: "Двоится?" Он: "Да, да".
Сегодня утром он еще яснее сознает, и тем ему тяжелее. Проснувшись и сидя на постели, он пробовал говорить, потом развел руками: "Ничего… ничего не могу",- потом опять вспомнил Таню и заплакал, сморкаясь и утирая глаза. Сердце разрывается глядя на него.
А сейчас говорит: "Тут все… много… тут и тут (показал на дверь, на дом) стывно, стывно… Ушел бы туда… туда… (показывает на лес). Ах! Стывно"…