Шрифт:
Вчера было письмо к папа от Евгения Ивановича. Спрашивает у него совета, не взять ли на себя составление биографии Дрожжина. Я очень этого желаю ему. Это дело его захватит и увлечет, а с его точностью и умением придавать значение мелочам он это прекрасно сделает. Я думаю, многим будет полезно и радостно узнать про все подробности жизни Дрожжина11. Ему придется поехать туда на место и там собирать всевозможные сведения. И странно – мне не жаль и не страшно с ним расстаться. Я думаю, что это потому, что я знаю, что ему будет хорошо. Мне будет пусто в Москве, но это тем лучше. А то правда, это мучительно жить за пять минут ходьбы друг от друга и подолгу не знать ничего и испытывать боль каждый раз, как Маша туда пойдет.
Сейчас приехали с Козловки. Ездили втроем – Поша, Маша и я в розвальнях.
Ночь такая, как редко бывает. Светло от луны так, что читать можно, морозно, визжат сани, кобылка бежит весело, мы все молчим и каждый думает о своем. Назад ехавши, пели.
Маша что-то грустна сегодня, и мне ее жаль. А мне, напротив, хорошо на душе сегодня. Емельян удивительно милый человек. Сегодня он с папа ходил гулять, и когда они вернулись, то Поша у него спросил – о чем они говорили. Ему не хотелось говорить, но Поша этого не заметил и несколько раз допрашивал его. Тогда он сказал, что ему стыдно говорить об этом, что он рассказывал про свое неразумие, о том, как они переходили в молоканство.
Рисовала Хохлова и думала о том, что изо всех занятий, которые ему предлагали, он выбрал самое нелепое и бесполезное – это позировать. Сначала он ставил нам самовар, потом решил, что это бесполезно, пойти сказать запрягать кучеру он тоже не может, а два дня по три часа позировать он может.
Сегодня у нас были блины. Он, как всегда, за стол не сел, и на предложение всех поесть блинов он отказался. Потом мы все кончили, и осталось несколько блинов. Я ему сказала, чтобы он их доел. Тогда он сел к столу, все их съел и в первый раз пообедал с нами до конца, да еще всего брал по два раза.
Приезжали волостной писарь и один юноша – арендатор Ясенков. Было скучно. Поша получил от жены коротенькое письмо, в котором она спрашивала о переплете "Царства божия" и пишет, что если он скоро не приедет, то чтобы об этом ответил. У меня шевельнулось маленькое подозрение, но мне его стыдно.
Уехал Емельян. Папа повез его в Тулу. Он, видно, полюбил нас так же, как и мы его. Со всеми нами поцеловался, прощаясь. Еще другом больше.
Папа писал Соне, что ему было у ней потому хорошо, что узнал и полюбил ее, а полюбить человека – всегда радость. Емельян говорил, что знал Машу и ждал ее видеть, но не ожидал, что есть еще Татьяна, которая ему близкая. Это было очень лестно.
За обедом папа сказал, что совсем перестал быть жадным. И разговор зашел о страстях. Папа привел место из Амиэля, где он пишет, что хорошо, когда страсти, как собаки, привязаны на цепь и только рычат. Емельян сказал что-то о том, что надо их ловить и сажать на цепь. А я подумала и сказала, что хорошо, как ты их переловишь да привяжешь, а глядишь, уже новые ощенились. И подумала о том, что во мне ощенилась ревность, которую я никогда до нынешнего года не испытывала.
Сегодня утром приходили ко мне рудаковские мужики, которые покупают часть Овсянникова, и принесли под расписку задаток – тысячу рублей. Мне было ужасно неприятно. Я одна в комнате. Потела, морщилась и ахала. Самый поступок – взять из рук мужиков 1000 рублей, пересчитать их и унести к себе, ужасно было тяжело и неприятно. Я старалась не слишком показывать и рассказывать своим, до какой степени мне это неприятно, а то как будто этим оправдываешься. Да потом, они могут мне сказать, что если это мне тяжело, то зачем я это делаю, и будут совершенно правы. А зачем я это делаю? Я совсем не знаю. И не могу себе ответить на это. Вероятно, потому, что еще очень люблю деньги и то, что на них покупается.
Видела во сне Черткова. Это потому, что вчера говорили о них. Папа хочет со мной съездить туда, но мама, вероятно, нас не пустит.
Приехал дедушка Ге, и мы только сейчас разошлись спать.
Получила длинное письмо от Черткова, в котором он пишет о том, что мне следует от двух вещей отделаться – это от собственности, которая перешла мне вследствие ошибки папа, и от нарядов. Кроме того, советует посвятить несколько дней на то, чтобы сблизиться с мама, и в минуту наибольшего взаимного смягчения, кротко и осторожно, но твердо и без недомолвок высказать ей то, что вы перед богом думаете об ее неуклонном противлении богу в вашем отце. Он пишет, что отнюдь не осуждает меня, а считает, что всякий должен в глаза высказывать другому свои суждения о его поступках, что можно было самым решительным образом утверждать, например, то, что Леве не следовало идти в солдаты и Хилковой подавать двусмысленное прошение. Я с ним не согласна. И то, что он пишет обо мне, мне было как-то больно и неприятно читать, точно кто-то насилует начинавшее рождаться сознание. Как если бы при нормальных родах насильно тащили бы ребенка из матери. Или мне было неприятно, что меня осудили в том, в чем я сама себя обвиняю, но что стараюсь забывать?
Нет, осуждать или обличать друг друга нельзя. Разве можно осудить Леву или Хилкову за то, что они сделали? Можно только сказать, что их поступки значили то, что они слабо верили, а требовать от человека, чтобы его поступки были выше его сознания, нельзя. Мне кажется, что можно вообще сказать, что, например, служить в солдатах – дурно, а никак не сказать, что Леве следовало отказаться от воинской повинности. Отчего тогда не требовать от каждого солдата, чтобы он отказывался от службы? И от Хилковой нельзя было требовать, чтобы она не писала этого прошения, если ее совести это не было противно. Да, еще я думала то, что о тех работах, которые зарождаются в человеке, не следует говорить, потому что как будто берешь на себя обязательство перед людьми, которое потом совестно не исполнять.
Это не значит, чтобы меня письмо Черткова раздражило, напротив: я чувствую, с какой любовью и осторожностью оно написано, и кроме хорошего чувства к нему, у меня не может быть ничего. Я только думаю, что он не прав.
Вчера вечером ко мне вошел Хохлов и все собирался что-то сказать, потом решился и сказал, что он считает нужным мне сказать, что я утром дурно поступила, поручивши Поше написать за меня расписку в получении 1000 рублей от мужиков, что не следовало скрыть от себя дурной поступок тем, чтобы поручить другому это сделать. Удивительно, что у него такие строгие требования и к другим, и к себе, а что он самых первоначальных не исполняет.: как папа говорит, хоть бы то, чтобы не быть другим в тягость.