Шрифт:
— Товарищ директор… Павел Прохорович… Разрешите доложить…
Он задыхался не то от непривычного бега, не то от волнения и не мог больше выговорить ни слова.
— Ладно, хватит, — засмеялся Павел, узнав Петренко. — Рапорт не требуется. Здорово, Егор Михайлович. Ну-ка, покажись хорошенько.
Петренко вытянул руки по швам, по-строевому повернулся кругом.
— Ничего, — сказал Павел, — Бравый еще казак.
— Ото ж, — усмехнулся Петренко. — А вы такой же, как и были… Похудели только, — сказал он, весело и почтительно глядя на директора.
— Было от чего похудеть, Егор Михайлович. Помнишь, что тут творилось? Как спасали хлеб, не забыл? Ты тоже весь, как снегом, покрылся… Ну, идем, брат, показывай хозяйство.
— А чего показывать? Постройки, как видите, на месте — ничего не тронуто. Говорят, гитлеры сюда раза два из центральной усадьбы на машинах заезжали, и только. Даже ночевать не стали. Страшной показалась им наша степь. И сховаться некуда — голо. Это не Германия, где поля на узкие деляночки, как на грядочки, поделены.
Шагая рядом с Павлом, Егор Михайлович твердым голосом уверенного в своих силах хозяина рассказывал:
— А я все эти дни, как вернулся, жду вас, Павло Прохорович. Сказали мне, что вы приехали, так я ночь не спал, все помышляю, чем бы вас порадовать после всего разору. Семенное зерно вот оно — в амбаре — на добрую половину совхозной площади хватит. Припасли наши хлопцы и девчата тут без нас. Да и государство подмогнет, я думаю. Вот так и зашагаем в жизнь, Павел Прохорович. Плохо только с тракторами… Неужели на коровах сеять будем?
Павел промолчал. О тракторах и машинах он сам думал и еще не пришел к окончательному решению.
— Ко мне зайдем? — спросил Петренко. — Прямо на квартиру.
— После. Давай-ка сначала в контору. Собери народ. Поговорим, — распорядился Павел.
— С народом у меня скудно. Мужчин — полторы калеки, а то все женский персонал.
В зале конторы, освещенном коптящими висячими лампами, собралось, как и предполагал Петренко, не более двадцати женщин. Из мужчин на передних скамьях сидели только два угрюмых старика и инвалид в шинели. У давно не беленой стены жались любопытные ребятишки. Матери держали на руках тепло укутанных детей. В комнате было холодно, сумрачно и неуютно. На стенах висели еще довоенные плакаты. Павел взошел на маленькое возвышение со стоящим посредине столом, накрытым кумачовым лоскутом, поглядел в полутемный зал. На него сурово смотрели, светясь из холодного полумрака, пытливые женские глаза. Среди них он увидел обвязанное полушалком миловидное большеглазое лицо. Павел узнал Корсунскую, кивнул ей.
— Дарья Тимофеевна, ты подсядь поближе. Звеньевой не положено в задних рядах сидеть.
Корсунская встала, оправляя полушалок, пересела на переднюю скамью.
— Ну, вот… Так лучше, — сказал Павел, с любопытством разглядывая ее.
Дарья Тимофеевна сидела теперь близко, с беспокойной улыбкой глядя на директора. На заметно поблекших щеках ее теплился слабый румянец. Как она похудела! И в то же время как светилось ее доброе ласковое лицо! Это выражение ясности и радости освобождения было на лицах всех сидевших в зале.
Так вот с кем приходилось Павлу начинать новую жизнь! Ну что ж! Можно и начать. Женщины работают не хуже. Павел уже убедился в этом… Вот они сидят перед ним и ждут, что он скажет. Некоторых он не сразу узнал. Вон Дуся Богачова, а дальше забилась в уголок худенькая низкорослая, как подросток, жена знатного комбайнера Шуляка. От горя и лишений она стала совсем старухой. Как мало их осталось! И где их мужья, отцы, братья? Скоро ли они придут с фронта? А многие и не придут совсем. Возможно, что немало окажется здесь вдов… И эти вот женщины, эти слабые руки таскали из угнанного на глухой запасный путь вагона драгоценное, украденное врагом у народа семенное зерно, грузили его на подводы, рискуя попасть в гестапо, увозили в степь.
Да, с такими женщинами, с такими людьми не боязно начинать самое большое и трудное дело.
Павел стоял, у маленького столика, высокий и все еще грузный, с обветренным, заметно постаревшим, приветливым лицом. За эту приветливость, проскальзывающую сквозь всегдашнюю суровость и грубоватость, люди особенно любили Павла.
Пересиливая волнение, он поблагодарил женщин и всех работников отделения за стойкость и честность, за ту работу, какую они провели во время оккупации.
Говорил Павел, как всегда, неторопливо, с шутками и усмешечкой, и в то же время старался подчеркнуть суровость момента и необходимость твердой дисциплины. Ведь враг еще совсем не изгнан из пределов Родины, и все надо делать, как на фронте, как в бою. Поработать еще придется немало. И хлебнуть всякого лиха тоже. Но разве нас испугаешь? Разве такие женщины покажут свою слабость, отстанут и скажут, что ничего не могут сделать?
— Вот ты, Дарья Тимофеевна, разве ты так можешь сказать? — обратился Павел к Корсунской. — И не помышляю я, чтобы ты так сказала.
Дарья Тимофеевна зарделась вся, но глаз не опустила.
— Вот так, товарищи женщины, нам придется работать, — закончил Павел твердо. — Чтоб скорее победить и начать мирную жизнь, еще более счастливую, чем до войны, такая у меня будет к вам просьба. Это просьба нашей храброй армии, всего нашего народа, нашей партии.
При последних словах все дружно поднялись со скамей к стали шумно аплодировать. Павлу стало легко и так ясно на душе, как давно не бывало. Очень деловито и обстоятельно он рассказал, с чего следовало начать работу. Ободренные женщины придвинулись к нему, засыпали его вопросами и просьбами. Такой уж беспокойный и трезвый народ женщины: они никогда не забывают своих будничных, житейских дел. У каждой оказалась какая-нибудь нужда, какое-нибудь заявление, требующее неотложного разрешения.