Шрифт:
— В другой раз палку возьми да запусти в такого. Вот сюрприз будет! — Он прыснул и прикрыл рот ладонью, как маленький, и Никита засмеялся тоже. — Ты приходи сюда. Ты мне нужен, ты же Крайнев. Большие дела тебя ждут…
— А как вас зовут?
— Николаем. Дядя Коля. У меня тут много друзей. Я тут всех знаю.
— И папу?
— И папу.
— А он ваш друг?
— Хм… Как тебе сказать, — он смешно почесал под ухом, — папа твой вообще отдельный разговор. Ну, бум дружить?
Он протянул мальчику руку, и это был честный жест. Ему подавали руку как равному, а не как взрослые обычно, сюсюкая и считая тебя дурачком.
Его ладошка вспотела, и прежде чем подать дяде Коле, мальчик потер руку о штаны. А когда он уже нес ладонь навстречу мужской руке, что-то бросилось на них и смяло, что-то большое, быстрое, вонючее, и Никита так испугался, что не смог крикнуть, и тут напавшее на них существо грубо схватило его за шиворот и швырнуло к деревьям. Никита весь измазался и стал мокрым, упав в напитавшиеся дождем листья.
Напавший был человеческого роста, но не человек, а зверь в рыже-серой шкуре, со спутанной, грязной гривой и весь в маленьких ветках. Они торчали из него, как свечи из торта. Леший, вспомнил Никита, в лагере дразнят его Лешим.
Леший, сжимая в руках длинную палку, тыкал ею, как копьем, в дядю Колю, защищая мальчика спиной. И страшно орал:
— Малых сих!.. Не тронь малых сих!..
Дядя Коля без труда уворачивался, и лицо его было злым. Когда ему надоело играть, он схватился за край палки и дернул, ободрав Лешему руки, и тот вскрикнул и упал на колени.
— Ты даже не знаешь, о чем речь, — сказал Крючков.
— Не трожь… малых сих…
Николай шагнул к Лешему, а тот поднял голову и не выдержал его взгляда, и снова опустил, но когда Николай хотел пойти к мальчику, Леший вцепился в его ноги. Головы не поднял, заплакал от страха, и со стороны нельзя было понять — удерживает он или молится ему.
— Смерд, — сказал Николай, выдрал ноги и ушел в лес.
Леший повернулся к мальчику. Его лицо было человечьим, но грязным и заросшим. Он выглядел, подумал Никита, как тысячу лет бомжевавший на Казанском неандерталец. Леший понес ко рту дрожащий палец, грязный, с изломанным ногтем, и прижал его к губам, словно прося тишины, а потом произнес, невнятно и нервно, и слова давались ему с непривычки тяжело:
— Отринь его… Отринь…
— Никита! — крикнули рядом.
Леший бросился в кусты.
— Господи, Никита, где ты был? — Мама выбежала на поляну, села перед ним и, держа мальчика за плечо, смотрела на него и щупала его уши, спину за шеей, нос. — Я тебе сто раз говорила, не уходи, маме не сказал, не ходи, а за территорию вообще…
— Мам, меня двадцать минут не было.
— Я знаю, сынок, я знаю. — Ее лицо вдруг сморщилось, в глазах показались слезы, и следующие слова она сказала через плач, напевно: — Я просто почувствовала, с тобой что-то плохое… Прости, сынок.
Она крепко прижала его к себе и гладила по спине.
— Прости мамку. Все у нас будет хорошо, нельзя даже мыслей таких…
Как страшно смотреть на себя.
Даже когда молчишь. Он боялся представить, каким выглядит, когда разговаривает. Вернее, пытается. Только один раз он увидел. Он говорил с Синявским, что-то пытаясь доказать ему, и видел, как этот мудак смотрит в сторону и покусывает губу, чтобы не засмеяться. Они стояли у дома Синявских, и дети уже смеялись над ним, и мать дала им по подзатыльнику, чтобы ушли.
Спорили по хозяйству, Синявский упирался, всем видом показывая, что клал на здешние порядки, пустили — спасибо, а пахать только на себя буду. Сашка пыжился, пытаясь надавить, но ничего не мог сказать толком. В эту минуту в доме открыли окно, и Саша разглядел себя в зеркале ровно на п-п-половине п-п-п-попытки что-то скэ-кы-каа-зать. Лицо было перекошенным и красным, губы оттопырились, и косоглазие, раньше добавлявшее шарма, выглядело теперь еще одним уродством.
Глаша жалела его, и это было гадко. Она словно низвела его с позиции мужчины на место ребенка, и он злился.
Он был уродцем, как он сам себя называл, всего полтора месяца, и этот жалкий срок ничего не значил в сравнении с предыдущей жизнью, в которой он был красавцем и ходоком. Он никак не мог свыкнуться со своим новым качеством. По утрам он просыпался и чувствовал себя хорошо ровно секунду — пока не приходила стыдным воспоминанием мысль об уродстве. И тогда день был испорчен, жизнь — испорчена. Он подходил к девушкам и пытался говорить с ними, но теперь они чувствовали себя с ним скованно и неудобно. Он плевался, когда говорил, не мог по-другому, и они отстранялись, и ему хотелось кричать, что он не такой, он молодой, сильный, красивый, уверенный в себе мужчина. Но он не мог кричать! Он говорить толком не мог! И в-в-в… в-в… виноват в этом б-бэ-бб… был К-кэ-крайнев.