Шрифт:
Когда я вспоминаю этот родник, я думаю о маме — это же надо! Откуда она знала, что там таится такой великолепный родник? Или она сквозь землю видит? Но ничего тут особенного нет. Всякий разумный человек знает, должен знать, где природа готова пойти навстречу.
Такая мама во всем. Она знает, чувствует каждый жи
вой росток, каждое проросшее зернышко — знает, что ему надо, чего недостает, что надо сделать, чтоб ему было лучше. Она и жизнь видит как бы изнутри. Сердцем чувствует каждую извилину ее. Ее стараниями, ее активным разумом мы и выжили, несмотря на ужасный голод 32–33 годов, несмотря на страшную войну 41–45 годов, несмотря на последующую разруху и голод, неимоверные трудности. Все йы живы, относительно здоровы, согласно возрасту. И все благодаря тем резервам, тому фундаменту, которые заложены в нас в детстве. Благодаря расторопной, никогда не унывающей нашей маме. Она растила и воспитывала нас так умело и мудро, как делала все в жизни. И без оглядки, без тени сомнений. С изумительной изобретательностью. От всей души. И не просто лишь бы были сыты и здоровы, а старалась вдохнуть в нас и душевные качества, вложить в нас разносторонний интерес к жизни, чтоб жили мы не хлебом единым, который ох как нелегко доставался, а полноценно.
Еще до войны, несмотря на протесты бабушки Кати и папы, она купила нам патефон. Этакое чудо в ящике, оклеенном зеленым клеенчатым материалом. С каким-то романтическим, волнующим запахом свежей клеёночки, столярного клея и лака. Запах, не похожий ни на что другое, нам в ту пору известное. Ненавязчивый, но стойкий, какой-то не домашний, но уютный и дразнящий. Всякий раз, когда я поднимал крышку патефона, этот запах вызывал в моем воображении некий неведомый далекий мир, где гудят фабрики, а на фабриках работают люди; добрые, почти волшебники, которые своими руками делают это хитроумное, милое чудо. Вставляешь ручку, покрутишь ее; на вращающийся диск, покрытый зеленым сукном, кладешь испещренную канавками пластинку, на пластинку опускаешь мембрану, ходящую этак хитро, с вывертом, на блестящей никелированной трубке, уходящей куда-то вовнутрь, напоминающее улиткино убежище, и ждешь. Оно пошипит, пошипит сначала, а потом и заиграет.
Я помню песню первой нашей пластинки до сих пор. И когда слышу ее по радио, волнуюсь.
Я милого любила,
Любила, любила!
Я к милому ходила,
Ходила, ходила!
В роще — калина,
Тёмно, не видно,
Соловьи кругом поют!
В роще — калина,
Тёмно, не видно,
Соловьи кругом поют!..
Патефон стал предметом нашей гордости и радости. Мы, детвора, в нем души не чаяли. Послушать его сбегались со всей улицы. По выходным степенно собирались и взрослые. Празднично приодетые, с бутылкой и с этакими «сладкими» лицами. Мы, детвора, высыпали на улицу, уступали забаву взрослым тетям и дядям. Они садились за стол, угощались и слушали патефон, умиленно улыбаясь.
Этот патефон потом сопровождал нас и в эвакуации. Он пережил с нами войну, послевоенную разруху и голод. Мы взрослели под музыку этого патефона. Учились танцевать парами. Не знаю, как училась танцам моя сестра Валя, но меня она учила «от печки». От печки вроде легче усваивается.
Когда фашисты приблизились к Новороссийску, мы засобирались в эвакуацию. Решено было бежать в станицу Придорожную. В Краснодарском крае. Мама успела к тому времени познакомиться с добрыми и сердечными людьми из этой станицы по фамилии Маслиевы. Мама познакомилась с ними на базаре. Стояли рядом, торговали. Эти люди переночевали у нас однажды. А потом, когда участились налеты и в городе стало невмоготу от бомбежек, пригласили к себе в станицу — там у них спокойно, «никакой войны». И вот мы собрали свои «хархары», как выражалась мама, — необходимые вещички, одежду, харчи… И конечно же — патефон. (Оставлять немцам такое сокровище! Ни за что!) Навязали узлы и покинули дом.
Со станции Новороссийск уже не ходили поезда: немец нещадно бомбил город. Поезда отправлялись с Гайдука, что километрах в восьми от Новороссийска. Оттуда рукой подать до тоннеля, в который шмыгал поезд, как только в небе появлялись немецкие самолеты. И мы пешком, нагруженные вещами, двинули в Гайдук, чтоб оттуда уехать в станицу Придорожную.
В Придорожной все хотели иметь таких квартирантов, у которых патефон. Потому что патефон — все-таки развлечение и утеха для души в то жуткое время.
Когда освободили Новороссийск, мы вернулись в разрушенный город, в разбитый дом свой.
Дом наш, по сравнению с другими, не очень пострадал. Не было крыши; не было окон, дверей, полов. Зато были стены, потолок. И была печь. Начали потихоньку ремонтировать. Тащили со дворов, по возможности с дальних, чтоб не стыдно было перед соседями, когда они вернутся, — все, что можно было применить для восстановления дома. Те, которые приезжали вслед за нами, делали то же. И никто никого не осуждал и не упрекал: война! — Богу только известно, кто жив остался, а кто погиб. Если погиб, зачем ему остатки дома? Они сгниют под дождями.
Работали от зари до зари (на носу зима!). Есть нечего, зато патефон. Послушаем пластинку, и спать. Все легче.
С огорода мы кормились, под музыку патефона развлекались. И было ничего, терпимо.
Кроме патефона у нас, у мальчишек того времени, были и другие забавы. Своеобразные и… жуткие. Жуткое время — жуткие забавы. Такая уж выдалась нам доля.
Мы любили ходить на Передовую линию. Передовой линией, или просто «Передовой» называлась линия бывшего фронта, где более года наши противостояли немцам.
Это балка, или щель, как здесь принято называть, между двумя отрогами гор в районе цементных заводов «Октябрь» и «Пролетарий». На одном склоне этой щели, на восточном, стояли наши, на другом, западном, — немцы. Дальше этой щели они не продвинулись, как ни старались. Здесь они увязли намертво. Отсюда их погнали потом.
Здесь каждый метр земли был заминирован. Здесь столько полегло народу, что земля до сих пор скорбит: у подножия гор, над оживленной автомобильной трассой, стоит дом — памятник и танк — памятник. А когда-то, до войны, здесь был Турецкий сад — увеселительное место горожан — карусели, чертово колесо, разные аттракционы. Теперь — это место вечной скорби.