Шрифт:
Это поняли и остальные, поэтому тоже подняли руки. Кроме Вани, который очнулся и сидел, потирая голову, — никак не мог прийти в себя.
Выглядело это не очень серьезно, Маховец хмыкнул.
— Ясно, — сказал он. — Сережа, ты доволен?
— Вполне, — ответил Личкин: он не желал зла этим людям и понимал, что, если обнаружит недовольство, Маховец начнет с ними что-нибудь делать, как в прошлый раз.
На самом деле, конечно, никакого довольства он не испытывал.
20.40
Мокша
Сергей не раз уже рассказывал свою историю, и она неизменно вызывала сочувствие, его поступок оценивался с одобрением. Он ожидал, что одобрят и тут, однако видел по глазам многих — не только не одобрили, но даже не поняли. А эта красавица вообще взялась спорить. Может, защищала общую женскую подлость?
Нет, не так он все рассказал, не только ведь в ней, в Татьяне дело, в ее предательстве, хотя, само собой, все-таки в ней, ничего бы не случилось, если бы она не предала.
В том ведь еще вопрос — кого предала. Человека, который работал в нечеловеческих условиях, под дождем и снегом, который думал о ней каждый день и каждую ночь, который после первых трех месяцев службы, когда замордовал его взъевшийся неизвестно за что сержант Никитичев, готов был застрелиться и еле удержался от этого, да и то помогло, что накануне поранил ногу, отдыхал в вагончике (у них вагончики были вместо казарм), от караульной службы был освобожден.
Как им, кстати, расскажешь об этом вагончике, где их было двадцать человек в два яруса? Оставят иногда на уборку, войдешь с ведром воды и тряпкой — тут и одному-то не разбежаться, не повернуться, моешь пол и ушибаешься об углы, как же они все вместе помещаются? Ничего, помещались, жили в этой тесноте, в духоте, которая давила и летом, и зимой, зимой даже больше, потому что командиры следили, чтобы лишний раз не открывали форточки: личный состав может простудиться и не выйти на работу, а спрос не с солдат, а с командиров. Работа была, как твердило начальство, важная и нужная: строили в глухом лесу глухую дорогу, ведущую неведомо куда, к какому-то военному объекту.
И никогда не бываешь один, нигде и никогда, и томит множество с виду необходимых, а на самом деле бессмысленных занятий. Те же караулы, охрана пяти вагонов, стоящих за сто километров от ближайшего жилья, на которые напасть никогда не соберется — зачем? Надо, устав караульной службы подразумевает. А есть еще устав строевой, в соответствии с которым солдаты после тяжкой работы маршируют на ближайшей поляне (в двух километрах от дислокации части) под командой свежего, не уставшего офицера. Для чего? Ну, во-первых, для исполнения самого устава, который нельзя не исполнить. Во-вторых, может нагрянуть проверка и, если обнаружится неумение солдат продемонстрировать навыки строевой подготовки, командирам будет втык. Имеются еще уставы гарнизонной службы, дисциплинарный, все надо знать, все обязательны. И это не как в школе, где отсидел уроки и свободен до завтра, — здесь быстро понимаешь, что свобода не скоро, хочется каждый день отметить какими-то зарубками, некоторые пытались это отразить в письмах, но и письма пишешь прилюдно, каждый может заглянуть тебе через плечо. Никитичев однажды, проходя мимо, ухватил безошибочным на подлость взглядом слова «роднуся моя», написанные Сергеем с нежностью, и заорал:
— Роднуся моя! Роднуся, я усруся! Дай письмо, я подотруся!
Он собирался и дальше фантазировать на эту тему, но Сергей вскочил, толкнул его — и был, конечно, бит сержантом и двумя его товарищами, бит зверски, однако при этом, надо отдать должное, рук и ног не ломали, потому что командиры строго предупредили старослужащих: дисциплину поддерживайте, но из строя не выводите, не то под трибунал или сами будете работать. Старослужащие боялись трибунала, а еще больше — работы: они, то есть деды и дембеля, по уставу негласному, не менее обязательному к исполнению, чем уставы писанные, последние месяцы службы выполняли функции надсмотрщиков, ловко действовали окриками и зуботычинами, и пользы приносили больше, обеспечивая должную производительность, чем если бы сами работали лопатами и кирками.
А еще Сергей вспомнил, как его мучили понятные ночные мысли и желания, которые не в силах была убить никакая работа, хотелось освободиться, облегчить участь, но как — если все рядом, ноги к ногам, головы к головам, до всех можно дотянуться рукой. Иногда кто-то все-таки рисковал побаловать себя нехитрым юношеским удовольствием, и вот Кузьма, Кузьмичев, добродушный парень, выждал, когда все уснут (несколько раз окликал, никто не отозвался), и приступил, не зная, что один из дедов лежит с коварной улыбкой, сообразив, зачем Кузьма проверяет, спят ли товарищи.
Вспыхнул свет, одновременно солдат разбудил дикий вопль:
— Глянь, глянь, глянь!
Рука Кузьмы еще металась по инерции под одеялом, как пойманная мышь, и это все увидели.
— Ах ты, гад! — возмутился Никитичев и кинул в Кузьму сапогом.
Другой дед, дотянувшись, ударил Кузьму по роже. Тут и другие вскочили и начали месить Кузьму по чем попало, и Сергей месил со злостью и обидой: всем хочется, но все терпят, терпи и ты! А кроме обиды была еще радость: не меня застукали, не меня!
Кузьма после этого, полежав с недельку в вагончике (в госпиталь отправляли только серьезных больных), неосторожно был назначен в караул, где и застрелился, после чего солдатам некоторое время не выдавали боевых патронов, объяснив, что, хоть устав караульной службы и важен, но жизнь человеческая еще важнее, потому что она нужна родине и строящейся дороге. Впрочем, и про нужность этой жизни оставшимся на большой земле родным и близким майор Веденеев тоже говорил:
— Они вас ждут, приятно будет им узнать, что их сын и брат погиб на мирных учениях в мирное время? Потому что про ваше геройство, если кто так думает про самострел, они не узнают, потому что кто же им скажет? Они же могут подумать про армию то, чего нет, а это является клеветой. Поняли меня?