Шрифт:
— Что так?
— Уж полгода ни мне, ни Зине не выслал ни одного злотого!
За столом все дружно расхохотались.
Бунин продолжал:
— Это еще не все. Вернувшись от Муссолини, он на каждом шагу в Париже трезвонил:
— Бенито — истинный Христос! А Антихрист — это там, в Кремле — Сталин!
Во время последней поездки в Париж я встретил его в кабинете Милюкова. Не без иронии спрашиваю:
— Как ваша дружба с Бенито?
— Дружба?! — Мережковский даже ногами затопал. — Какая дружба? Макаронщик давно не высылает нам пособия. Я, разумеется, перестал писать книгу о нем. Тьфу, негодный дуче!
— Непростой человек Дмитрий Сергеевич!
Закончив с гороховым супом, все разошлись по своим делам. Вера Николаевна отправилась на базар — менять почти ненадеванный фрак мужа на что-нибудь съедобное; Бахрах собирал портфель — он хотел съездить в Ниццу к своему новому другу Андре Жиду, которому еще предстояло стать нобелевским лауреатом— в 1947 году; Галя и Магда пошли в набег — «как половцы» — обирать черешню на пустующей вилле на самой верхушке Наполеоновой горы; Зуров, внимательно следивший за ходом боевых действий между Германией и Англией, в столовой накручивал ручку настройки «Дюкрета»; Бунин взял томик Флобера — его письма из Рима к матери. Эти письма он считал верхом эпистолярного жанра.
Но на душе было как-то пасмурно, беспокойно, словно в ожидании страшной беды. Увы, предчувствие не обмануло. Он вдруг услыхал снизу истошный вопль Зурова, смысл которого не сразу себе уяснил:
— Иван Алексеевич, Германия объявила войну России! Война, война!
Враз помертвев, надеясь на какое-то чудо, на то, что не понял что-то, что Зуров напутал, может, даже пошутил — он ведь, известно, шальной, побежал, запрыгал на немеющих ногах через ступеньку вниз — в столовую.
Диктор из далекой Москвы, по фамилии Левитан, неестественно жестким, даже металлическим голосом говорил в эфир, и звук то делался громким и близким, то уплывал:
— Наши доблестные войска, армия и флот, смелые соколы советской авиации нанесут сокрушительный удар агрессору. Правительство призывает граждан и гражданок Советского Союза еще теснее сплотить свои ряды вокруг нашей славной большевистской партии, вокруг советского правительства, вокруг нашего великого вождя — товарища Сталина. Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами.
Дверь распахнулась, в столовую вбежала запыхавшаяся Вера Николаевна. Разрыдавшись, она припала к груди мужа. Бахрах отложил поездку к Жиду. Весело смеясь, еще ничего не зная, вернулись с корзиночкой черешни Галя с Магдой.
Зуров, попискивая эфирным многообразием, пытался точнее настроиться на Москву или поймать Би-би-си, вдруг напал на оккупационное радио Франции. Все услыхали знакомый старческий голос.
— Ведь это Мережковский! — крикнул Бахрах.
— Тихо! — осадил Бунин.
Заикаясь чуть не на каждом слове, постоянно хрипло покашливая, Дмитрий Сергеевич обращался к соотечественникам, как он выразился, «с задушевным, сердечным словом»:
— Дорогие собратья! Скоро нашим бедам придет конец. Наступил великий день. Он войдет в историю русского народа как лучший и самый счастливый день нашего бурного столетия. Доблестные современные крестоносцы, сметая все на своем пути, ворвались, подобно живительной буре, в мерзкое осиное гнездо, где возникла самая страшная политическая теория из всех, до сих пор придуманных человеком, — теория марксизма-ленинизма! Овеянные светлыми лучами христианского вероучения и арийской науки, идут белые рыцари прямо на Москву, чтобы там прикончить Антихриста, который издевается над всеми нами и особенно над Россией вот уже около четверти столетия!
…В столовой «Жаннет» все недоуменно молчали.
Тишину нарушил Бунин. Спокойно, ровным голосом он произнес:
— Да, Сталин, быть может, и Антихрист, но Дмитрий Сергеевич — законченный подлец. Совсем Бога не боится, хотя жить осталось немного ему. И на белом коне ни Дмитрию Мережковскому, ни даже Адольфу Гитлеру в Кремль не въехать. Кишка тонка! Теперь я понял свой сон: этот самый Мережковский для меня умер. Знать его больше не хочу!
Резко повернувшись, он выскочил из дома — необходимо было побыть в одиночестве, душу рвала тревога за Россию.
Он ушел в лес и, глубоко уединившись, жарко призывал помощь Христа:
— Все свои лишения и скорби понесу с радостью, лишь бы устоять нам, устоять России в борьбе со злобной силой адовой, посягнувшей на нее! Смилуйся, Господи, наконец над родиной, испытавшей столько бед…
Все теперь переменится в его жизни. Трудно, ох как трудно старому писателю, знавшему блестящие времена, переживать лютый холод в «Жаннет», скверную пищу, домашние неурядицы. Но главное, что станет болью его жизни, — тревога за Россию. И ничто с этой болью не сравнится!
* * *
Спустя годы всплывут некоторые подробности «эфирного срама» Дмитрия Сергеевича. Талантливая Ирина Одоевцева, оставившая интересные мемуары (хотя и несколько субъективные), летом сорок первого года жила по соседству с Мережковским в курортном Биаррице.
Она писала: «Положа руку на сердце утверждаю, что Мережковский до своего последнего дня оставался лютым врагом Гитлера, ненавидя и презирая его…» Мережковский называл Гитлера «маляром, воняющим ножным потом».
Юрий Терапиано позже будет утверждать, что на немецкое радио Мережковского увлекли его многолетний секретарь Владимир Злобин и какая-то «иностранная дама». Они якобы считали, что подобное выступление может облегчить тяжелое материальное положение Мережковских. Гиппиус о подвиге мужа узнала слишком поздно и возмутилась им.