Шрифт:
— В нашем роду спокон веку порода была заметной. Все справные ходили. Особливо к старости.
— Ой, батюшки! Уморил лешак! То про могилу сказывал, ноне про породу. Откель она в тибе взялась?
— Отец! У них радость, а ты…
— И я про то ж. Сказывай, Авдотья, аль худо те нынче живетца?
— Теперича нет. Сынок сыскался. В дом возвертался б скорей. Погляжусь хочь на ево.
— Невестка, поди, просила не сказывать про ейный блуд, — усмехнулся Макарыч.
— Конешно. Да разе-то укроишь. У ней, окромя мужних, нагульнай объявился. Совсем малой. Она и молила, мол, поимей сердце: как одна всех взращу?
— И што?
— На то я ей сказывал: что своих кровных — отымем, а таво — хто посеял, тот нехай и кормить. Наш на хронти жизню клал. А тот, кобель, баб брюхатил. Коль дождаться не смогла — не голоси ныне, и с хаты согнал. Не велел на порог ступать.
— А ежели сойдутца?
— Не могет тово быть. Она ж мать с дому согнала. Нешто простится. Иль ума в нем нет?
— То верно.
— Эх, а детки-то как? Душа запекется по ним. У матери их никто не отымит. С войной жа етой, сам ты, отец, сказывал, многие бабы посвихнулись. Да детва-то ни при чем, — встряла Марья.
— Бабы дождутца. А крученаи — хрен. Мужику-то прощено и Богом — от бабы втай любитца. Ен в подоле не принесеть, клейма на лоб нихто не поставить. Да и молва не проскажит об том. Бабе другой сказ. У ей мужик от Бога, от церкви, от судьбы — единай даден. За блуд, за срам на том свете с блядей сыщетца. Баба, она хто? Ей ноги надоть мужу мыть и воду с их пить. Баба ж глупей курицы. Та дура токмо земь от сибе грибеть, баба ж — все на свете!
— Ну, разошелся. Уймись. Всех хулить грех, — не вытерпела Марья.
— А што? Коль за крепким мужиком да в добрых рукавицах держать, любая скотина послушная. Ежли ее хлебом с розгой наполам потчевать, — не унимался Макарыч.
— Ты б про Кольку Акимычу просказал.
— Чево говорить-то? С облезлой козы и клок шерсти не взыщешь. Так и с им. Одно слово — от- резанай ломоть, с краюхой не срастетца.
— Чево ж так?
— Намедни поехал я с етими анчихристами в их логово. Всякаво натерпелси. На сопку влезли, вышку узрели. Прости Боже, срамней не доводилося сустревать. Распялена на все стороны, а на верху заместо крыши — рогульки торчать. Вкруг стой вышки по долгому яшшику несусветное тикеть. Думал — вода. Ан, Господи, дерьма худче. Грязь, да ишо и вонючая. Колька ж вкруг ей петухом кружить. Нюхаить. Рукой биреть и глядить.
— На што в науке ево держали? — горько выдохнул Акимыч. — Вконец малый умом тронулся. С грязью смешался.
— Да не смешалси. Слюбилси. С грязи я б выволок. Душу-то как от ей оторвать?
— Нешто управы на Кольку не имеишь?
— Припоздали. Спортился вконец.
— К тебе-то как?
— Навроди опамятовался. Вилси вокруг. Ну да я забыл про паскудство. Отлегло.
— То-то и оно. Прощаитца ему много.
— В отряди ихнем б ы л. Добрый там ребяты. На хронти бились. Нонче с Колькой Андрей работать. По вахтам разделились. За начальников сделались. Мине звали остатца, — задрал Макарыч бороду.
— Зачем же? — удивился Акимыч.
— За главнава хотели произвести. Да я не стал. К чему ето типерь?
— Может, зазря отрекся? Сгодился б им. Подмог. И Колька все ж на виду стал бы.
— А Марью на каво поручу?
— С ей бы ехал к им.
— Ого! Бабе там и вовсе несподручно. К тому жа там, окромя кошки, бабы в жисть не бывало. Че делать стала б?
— Едово варить зачала. Ей-то легше, чем нашему брату.
— Мужиков обиходить лишь с виду легко, — вставила Авдотья.
— Нехай дома будить. Нече серед мужиков толчись.
— А я и не согласная б туда ехать. Хоть и просил бы. Не лежит моя душа к тайжи щ е. Тут ровно нечисть маемся, еще куда-то в самую глушь не доставало забраться. После слышанного моя нога там не будет.
— Марьюшка, касатка, не зарекайся. Хто знаит, как в жисти получитца? Оно, ить знаишь, Бог свое, а черт свое. Нешто наперед узреть? Я тож сказывал — не надо мне бабу. А судьба взяла и по- своему.
— Не жалкуешь ноне-то?
— За доброе на судьбину не серчают. Все от ее да от Бога. Вона седни селом ехали, глядь — детва во дворе орет. Слезами умывается. Сошел я с телеги и к ним. А ребятишки и сказать ничево путнево не могут. Оказалось, отец с войны возвернулся и бабу за шкоду колотит. Детва в рев и вдарилась. Покуда суть да дело, вошел в избу. К мужику тому кинулся. Бабу отнял. Говорю — што творишь, пес?! Детва во дворе ревом ревет, изошлась кричамши, ты ж с бабой расправу чинишь. Нашел с кем тягаться. Покудова я его вразумлял, ево баба на меня с кулаками кинулась. На што, говорит, старой злыдня, в чужу хату не спросимшись всу н улси? Мой мужик, мы и разберемся. Иди отсюдова, покуда не покалечила. Ну я и ушел. Иду двором, а они, слышу, хохочут. Тьфу ты, думаю, опять в окаянство влез.
— Ну и глупой мужик-то, коль бабе повадку дал. Оне, што кошки, повадютца по чужу сметану, кольем не вышибишь с их спесь.
— Я ж усмирить хотел. Ребят пожалел.
— Ништо. Ети с ню хаютца опять.
— То опосля докумекал.
— Так ты завсегда в зад умен.
— Пошто ты эдак на меня?
— То долго те припоминать. Сколь раз тибе сказывал — идешь куда, али едешь, не сворачивай на крик. Ить вся борода с таво заплевана. Нетто позабыл?
— Дак разе худова хотел?
— Кажному своя судьбина. Свои радости и свои наказанья. Все от Бога, так хочь ему не перечь. За то битой да охульнай был. Про сибе заботься да про Авдотью. Тута мужиком становись, коль нужда будит. С ума соскочил. Мужа с бабой разнимать удумал. Оне б вдвух из тя, худосочнава, дух могли ба выпустить.