Шрифт:
В дороге эшелон бомбили. Паровоз с оглушительным грохотом и шипением затормозил, люди стадно повалили из вагонов и побежали в лес, толкаясь и падая. Земля вздымалась к потемневшему небу и бросалась, как зверь, на людей. Потом была тишина, и Петр слушал биение своего сердца.
Через сутки спешно наладили рельсы, и эшелон понесся на юго-запад, но уже никто не играл в карты и не улыбался. Все явственно, со страхом и злобой поняли: да, земляки, на самом деле – война.
За полночь всех где-то высадили и сразу же возле железной дороги приказали рыть окопы. Как рад был Петр этой хотя и пустячной, но все же работе: работа – вот где он чувствовал себя на своем месте, вот что приглушало в нем тоскливые переживания. Поутру в темноте вдруг раздался в окопе выстрел, хотя было настрого приказано соблюдать тишину и не зажигать огней.
– Экий дурень, – послышался чей-то молодой басистый шепот.
– Для него, паря, все мучения закончились, – отозвался хриплый простуженный голос и тяжелый сострадательный вздох.
Щеголеватый лейтенант высветил фонариком чье-то скрюченное, безжизненно сломившееся тело, – зажмурился, покачал головой. В подбородок мертвеца было вставлено дуло винтовки, а палец застыл у курка.
Петр не смог уснуть до рассвета. К нему подползал земляк Чижов и шепотом сманивал в близлежащую деревню, в которой можно будет, уверял он, погулять, а может, с какой-нибудь солдаткой познакомиться. Но Петр отказался и стал думать о доме.
Утро пришло теплое, солнечное, безмятежное, на молодой нежно-изумрудной траве ожила, сверкая, роса. Крадучись пришел из деревни веселый, выпивший Алексей и стал рассказывать бойцам, как провел ночку; облизывал, усмехаясь, красные подпухшие губы. К нему подошел седой старшина с двумя солдатами и четко велел:
– Сдать, рядовой Чижов, оружие.
– Ты чего, старшина? – улыбался Алексей, но старшина сорвал с его плеча винтовку.
Алексей удивленно посмотрел на Петра, других сослуживцев, вкось усмехнулся потускневшими губами.
Часа через два полк выстроили; на середину вывели под конвоем троих дезертиров, которые ночью находились в деревне, и поставили их возле трех неглубоких, только что вырытых ям. Коричневатые, как корка, губы Алексея дрожали. Он испуганно, но со звериной чуткостью всматривался на замерший, тугой, словно забор, строй солдат и, видимо, хотел спросить у них: "Как же так, мужики, земляки? Да откликнитесь вы, дьяволы!" Двое других были солдатами-юнцами, и один из них упал перед ямой в обморок, но его потрясли за плечи и установили на прежнее место.
Небритый, с изжелта-серым от бессонницы лицом офицер свежим, однако, голосом зачитал приговор военно-полевого трибунала. Следом раздались три залпа. У Петра задрожал подбородок, но он сдержался, стиснул кулаки. Тут же полку было приказано занять в окопах оборону и приготовиться к бою.
Разрывы снарядов – и взметалась стеной каменистая земля. Где-то в почерневшем небе гудели самолеты. Ошарашенные люди вжимались в грунт, и казалось, ничто не смогло бы поднять их в бой. Артобстрел прекратился, самолеты утонули в солнечной дали, но сквозь пыль и дым Петр разглядел невдалеке людей, облаченных в незнакомую военную форму; он не сразу сообразил – фашисты, и они идут убивать. Командир взвода, тот самый юный, самонадеянный лейтенант, вдруг выскочил из окопа, швырнул в противника гранату и закричал:
– Братушки, за родину, за Сталина!
И побежал вперед. Солдаты, пригнувшись, устремились за своим командиром.
– Ура-а-а!..
Петр увидел, как лейтенант безобразно вздрогнул худеньким телом, остановился и медленно повалился на бок. Мельком увидел его остекленевшие глаза. "Он умер за родину и Сталина, – подумал Петр. – Я не боюсь такой смерти".
В том бою его впервые ранило.
В сорок третьем дедушка, комиссованный, вернулся в Весну с перебитой ногой и медалями. Посидели вечером всей семьей за не богато, но полно накрытым столом, а поутру он ушел на лесозавод. И то же пошло в насыровской жизни: труды-заботы, печали-радости, зимы-лета – жизнь, словом, просто жизнь. Если я возьмусь описывать ее по пунктам и абзацам – всякий россиянин сразу встретит что-то свое, обнаружит знакомую с детства обыденность, в которой и легко нам бывает, и не очень, холодно и жарко – кто как обустроится.
– Скучно! – скажет благоразумный читатель.
Право, кому же интересно читать, как вскапывали по веснам огород, как по осени собирали клубни, как кормила бабушка кур и поросят, как дедушка загружал в вагоны доски, как женились и выходили замуж Насыровы-дети. Для этаких описаний, пожалуй, нужен глубокий талант, а я ведь – дилетант. Нет, нет, не буду описывать: глыб для моего литературного памятника не хватает, а все – камешки: ведь война была последним большим – если не первым и последним! – событием в жизни дедушки и бабушки. Потом по их дорогам жизни покатило все семейное, хлопотное, докучное – мелкое, маленькое, если быть точнее. И все же в их жизни было то, что дали они мне, и что взял я у них в мою дорогу.
Два-три случая из самого далекого припоминаются, – в сущности, несерьезные, но приятные мне. Уже не помню, сколько лет мне тогда минуло, но очень маленький я был. Приехали мы из Иркутска, мама, отец и я, картошку копать у дедушки с бабушкой. Я или помогал копать, или же разглядывал в летней избушке кроликов, которых было довольно много, и почти все они беспрерывно ели, ели. В последнем закутке я увидел пятерых маленьких, но уже подросших крольчат. Они сидели друг возле друга, словно согревались или секретничали, и вместе представляли большой нежно-серый пушистый клубок.