Шрифт:
Тогда Петр Александрович остановился вторично, и остановка эта была определеннее и дольше. Он пристально и строго вгляделся в лицо мужика.
— В пятом году? — многозначительно спросил он.
Вся строгость его постепенно собралась в уголках глаз.
— Тоже небось шалил? Ну, вот видишь! Бог дал, тогда служили вместе и теперь вместе послужим.
Строгость в уголках его глаз сменилась пронзительной усмешкой.
— Вот такие, опытные, и нужны отечеству!
— Ваше высокоблагородие… Я буду, я рад… Я в бога верую… Только до весны бы… Невестка, сына жена… солдатка…
— А на что ты невестке? Только помеха в избе. Не бойся, она одна не останется.
— Землица ведь… Здоровье…
— Иди, куда отечество зовет! Отойди с дороги…
— Ваше высокоблагородие!.. Благодетель!..
Лицо Петра Александровича, уже спускавшегося с последней ступеньки, вспыхнуло. Подняв руку, он указал на соборные главы.
— Россия! Слышишь, мужик, Россия-мать — в опасности! Погибнет мать-Россия — и избы твоей не будет. Все погибнем. Бог повелевает: «Отстаивай то, что дал тебе бог! Защищай мать, родительницу, кормилицу! Грудью! Сердцем! Всем!» Прочь с дороги! И не надоедай мне больше!
Тимофей ухватился за последний убегающий миг. Последний миг жжет виски, вскипает в груди.
— Ваше высокоблагородие! Барин! Благодетель наш!.. Дозвольте мужику… хоть поле убрать… да засеять…
И еще раз остановился Петр Александрович. Глава его блеснули холодной сталью.
— Поле? А мое поле? Как убрали? Я — на службе государевой! А у вас там — са-бо-таж! Ступай… дай дорогу…
И Тимофей увидел только спину Петра Александровича со строгими складками гимнастерки. Какие-то любопытные, стоявшие поодаль, теперь отважились засмеяться.
— Ваше высокоблагородие! Смилуйтесь!..
Тимофей споткнулся об чью-то нарочно подставленную ногу.
— Ваше высокоблагородие!..
Он догнал эту величественную спину со складками от плеч к ремню:
— Ваше высокоблагородие!..
Но тут уж брови Петра Александровича сурово нахмурились.
В этот момент какой-то солдат отступил перед ним, судорожно взбросив ладонь к козырьку, и этому солдату Петр Александрович коротко приказал:
— Гони!
Солдат схватил Тимофея за подол рубахи и за рукав.
— Куда, старый! Отойди! Слышишь ведь, говорят тебе — отойди! Ну и отойди. Все мы служим…
Тимофей посмотрел на него тупым, отсутствующим взглядом. И вырвался от него не сразу.
А вырвавшись, бросился к красно-кирпичному зданию комендатуры.
Но комендатура оказалась на запоре. Перед ней было пусто.
Тимофей молча, надолго уселся под стеной — на то самое место, где сидел вчера с любяновским мужиком.
38
В паутине, осыпанной крошечными каплями росы и трепещущей на утреннем сквозняке, запутались первые лучики солнца. Блестела солома в полосах света, проникавшего сквозь щели плетеной стены. Лошадь уже открыла ясные глаза и смотрела куда-то вдаль, слегка потряхивая гривой, Иозеф Беранок очнулся от одного сна, чтобы сейчас же, с сильно бьющимся сердцем, погрузиться в другой. Он погрузился в грезы о том, что было явью вчера. Чувства содеянного греха уже не было. Вместо него что-то, не имеющее пределов, зажило в уютном уединении его чулана. Под молчаливым взглядом лошади, в тепле примитивного ложа, в укромном уголке, куда только ясное солнце бесшумно, украдкой заглядывает через щелку, Беранек вновь и вновь переживал свою пьянящую тайну. Зерно среди плевелов — упругое, гладкое, теплое зерно, страсть слепо сжирает его в растрепанной полутьме ароматного сена. Рядом с этим все остальное — бескровная тень…
Беранек думал о том, что Тимофей, пожалуй, уже вернулся, и поймал себя на тайном желании, чтоб Тимофей поскорее ушел на войну. Однако порядочность Беранека возмутилась против такой мысли. С тем большим жаром дал Беранек себе слово, что сам будет просить за Тимофея.
Обо всем остальном он забыл. И не выходил из конюшни, даже когда солнце уже стояло в зените.
В это самое время Гавел кричал во дворе, что с субботней почтой привезли газеты.
Пленные чехи, оторванные этим сообщением от воскресного отдыха, потянулись на условленное место у забора. Они тащили с собой рубашки и мундиры, которые с утра просушивали и проветривали на поленницах и бревнах. Собравшись, одни опять развесили их около себя, другие продолжали осматривать швы своих выстиранных и недосушенных рубашек, выискивая вшей. Большинство же попросту растянулось на земле, подставив солнцу грязную одежду или голые груди и спины, искусанные паразитами, растравленные потом, усеянные сыпью, прыщами, и наслаждалось воскресным бездельем, приправленным сегодня ожиданием сенсации. Все очень терпеливо ждали Снопку и Когоута, которые, подложив под себя клочки соломы, бесконечно долго заседали в чисто выбеленном, засыпанном известью нужнике, испытывая наслаждение оттого, что вот опорожнили кишечник и можно спокойно потрепаться под жужжание мух на припеке.
Гавел, размахивая двумя номерами газеты, присланной лейтенантом Томаном, поторопил их криком:
— Zum Divisionsbefehl vom heute antreten! [141]
О газетах, привезенных вчера им самим, Беранек вспомнил только, когда Гавел ткнул ему их под нос и объявил:
— Reservatbefehl… vom Generalstabschef… Generalleutnant Toman! [142] После обеда — большой митинг сознательных.
Волей-неволей пришлось Беранеку присоединиться к остальным. Но чтоб никто не заговорил с ним, он уткнулся носом в газету, которую сунул ему Гавел, и не сводил глаз с отчеркнутого абзаца. А в абзаце было все одно и то же, до омерзения:
141
К приказу по дивизии — стройсь! (нем.)
142
Приказ начальника генерального штаба… генерал-лейтенанта Томана! (нем.)
«Среди первых четырехсот чехов — 72 добровольца… Они выстроились у православной церкви, перед русскими офицерами, чиновниками и духовенством. После краткого богослужения к ним обратился с речью священник Микулин».
Для переполненной души Беранека слова эти были бледны, как луна после восхода солнца.
— Тут брешут чего-то о мире! — воскликнул кто-то поодаль от Беранека.
— Почему же «брешут»? — сейчас же возмутился кто-то другой.
От этих слов по телу Беранека прокатилась волна неприятного чувства, похожего на беспричинный страх. За этим чувством пряталась мысль о том, как бы пораньше попасть сегодня к Арине.