Шрифт:
— Я встретил Крипнера, из нашего полка, — как бы между прочим объяснил он им. — Крипнер — немец, но честнее иного чеха!
— Ах, немец и есть немец, — возразил Петраш. — Когда-нибудь придется нам драться со всеми ними!
Томан не внес ни малейшего изменения в письмо, и общее гордое чувство довольства собой умиротворило кадетов. Кроме письма, Томану дали на подпись целую стопку чистых листков, на которые потом перепишут текст письма для рассылки.
Когда все было готово, лейтенант Фишер предложил выпить на брудершафт. Кроме чая, правда, пить было нечего, но и этого вполне достаточно, чтобы с сего дня все братски называли друг друга на «ты». Каждое новенькое «ты» казалось особенно теплым и хрупким. От них теплели слова. Из тепла этих слов осаждалась вера, а вера рисовала картины, кажущиеся уже действительностью.
Когда разговор дошел до этих картин, неотличимых от действительности, всеобщее восторженное состояние вылилось в песне. Фишер, сегодня более чем когда-либо пышущий энтузиазмом, затянул, наклонясь к Томану:
Боже царя храниии…Кадет Горак еле сдерживал потребность как-нибудь выразить давно клокотавший в нем гнев на тот мир, который они сегодня начали столь доблестно разрушать, и он подхватил гимн, увлекая за собой остальных. Гимн русскому царизму показался юнцам мятежным до фанатичности.
Несмотря на поздний час, они еще не разошлись бы, если бы не вернулся забытый всеми Слезак. Как всегда, игнорируя сборище, Слезак, угрюмо-строптивый, прошел от двери прямиком к своей койке и сел спиной ко всем. Низко — он был близорук — наклонившись над тумбочкой, он принялся за свой ужин всухомятку — кусок хлеба с колбасой.
Томан одевался, собираясь уйти. Дружелюбие кадетов, а еще больше — покорность слезаковской позы пробудили в нем какое-то теплое чувство. После всех сегодняшних споров ему захотелось что-то сказать Слезаку — так протягивают руку и подарок другу в знак примирения. И он сказал громко и ласково, чтоб его наверняка услышали и поняли:
— Самую большую победу одержал сегодня наш брат Слезак. Ему больше всех пришлось бороться с собой!
Слезак даже не шевельнулся. Будто не слышал. Тогда Томан подошел к нему, чтоб, как всем, пожать на прощание руку. Но Слезак не принял рукопожатия и взглянул на Томана отчужденно. Томан покраснел, заметив кристаллы ненависти, сверкнувшие в глазах Слезака.
Тут Слезак спросил — с непонятной злобой, внезапно вспенившейся в его взволнованном голосе:
— Что вы хотели сказать своим замечанием?
И прежде чем Томан успел произнести хоть слово в объяснение, с мучительной напряженностью выплеснулась вся подавляемая злость Слезака; голос его перескакивал по словам, как вода по речным валунам.
— Сыт я по горло вашей болтовней! — крикнул он, оглушенный злобой, и, переведя дух, с болью закричал на всю комнату, среди всеобщего оцепенения:
— Он мне надоел!.. Комедиант, шарлатан, иезуит, сумасшедший!.. Еще нос перед нами дерет!.. Будто он лучше других! Фарисей! Провокатор!
Слезак дрожал как в лихорадке; потом вдруг сорвался с места и бросился прочь от Томана. Вероятно, он хотел выбежать вон, но, наткнувшись на общее безмолвное ошеломление, не решился и вернулся в свой угол. Однако унять свое возбуждение он не мог. Став спиной ко всем, он сквозь зубы яростно твердил:
— Проклятый, проклятый, проклятый!
Его обступили:
— Что с ним? Что с ним стряслось?
Томан был бледен. Он все стоял, не в силах произнести ни слова.
В его долгом молчании, в немом изумлении всех присутствующих постепенно рассеивалась бессильная, болезненная ярость Слезака.
Кто-то пробормотал:
— Говорил я не записывать его…
Тогда Петраш с враждебным безразличием обратился прямо к Слезаку:
— Так ты выходишь? Скажи просто и прямо, ты ведь не один такой.
Слезак молчал, крепко сжав губы.
— Вычеркнуть его! — закричал негодующе Горак из другого угла. — Пусть катится к своим, в «штаб»!
Бледное лицо Слезака волной залила густая краска. Через минуту он ответил — тоном, совсем уже укрощенным, хотя и с наигранной резкостью:
— Вам до этого дела нет.
Он помолчал, колеблясь и переводя дух; потом с мучительным раздражением у него вырвалось:
— Разве я говорил, что выхожу? Это я сам решу! И я знаю, куда надо обращаться!
Он прошипел еще что-то неразборчивое. Лицо его болезненно исказилось, и, прорвав круг холодной напряженности, Слезак выбежал из двери. Однако дверь за ним закрылась удивительно тихо.
После ухода Слезака общая преувеличенно-сердечная участливость обратилась на остолбеневшего Томана. Гнев и презрение к Слезаку были справедливы — и потому в сердцах у кадетов было легко и чисто.
62
Очутившись на пустынной улице в отрезвляющем одиночестве, Томан испытал нараставшее отвращение к самому себе — как человек, очнувшийся от опьянения. Ему страстно хотелось уйти прямо в поля, идти хоть всю ночь напролет, чтоб в конце пути закрыть за собой дверь тесной комнатки, обращенной спиной ко всему миру, в которую отныне вход будет открыт для одной только Насти.