Шрифт:
Нет, не прав ты, Господи, что допускаешь такое на земле твоей!..
20 окт. — Вокруг величавые лесистые горы в дивном осеннем уборе, кроткое небо над ними, пустыня, а за горами — стукотня выстрелов, кровь…
И понемногу приоткрывается мне еще одна ужасная сторона войны, о которой я как-то не догадывалась, не думала. Я говорю о нестерпимой тоске по женщине — скажу даже грубее, по женскому телу, — которая нестерпимо томит, палит эти миллионы здоровых сильных мужчин. В сырых и холодных окопах перед опасностью почти верной смерти и этими черными ночами — ах, какие тут ночи, какие звезды! — где-нибудь в холодной сакле у огонька или на лазаретной койке они невидимо, неслышно бредят об этом, и стонут, и в слезах тоски грызут подушки… И когда проходишь мимо — кто проходит, уже почти все равно, только бы в женском платье, — какими взглядами они тебя провожают! Это ужасно!
Я иногда себя чувствую точно голой под этими жадными, шарящими взглядами и едва удерживаюсь, чтобы не закричать о помощи, чтобы не зарыдать от ужаса и жалости одновременно…
Особенно мучительно было сегодня, когда я была среди большой партии пленных турок — едва ли голодный тигр смотрит так на мясо, которое проносят мимо его клетки, как смотрели на сестер эти грязные, вшивые, вонючие люди своими дикими глазами…»
Здесь шел пропуск в двадцать семь страниц.
«…Ну, мы так еще, «мы яблоко съели», как говорит Достоевский, за свои грехи казнимся мы, но эти милые, прелестные создания — лошади, за что обречены на такую муку? Неужели и они прогневали чем-то своего творца? Меня и сейчас бросает в дрожь, когда вспоминаю я, как, путаясь в своих кишках, она ползала по улице. И эти глаза ее, эти глаза!..
А вчера привезли с гор больных — Господи, что это было за зрелище! Целых десять дней сидели они в снегу перед укреплениями Эрзерума без всякой пищи, кроме одного-двух сухарей в сутки, не смея развести огня — впрочем, и нечем было его развести на этих обнаженных, обледеневших вершинах. Много обмороженных, несколько в цинге, а один молоденький прапорщик сошел с ума…
1 января. — Пишу после долгого перерыва. Не было ни времени, ни сил браться за перо: до такой степени много было работы! Тиф, раненые, оспа, цынга — Господи, что это был за ад! А потом сама свалилась в тяжелом припадке ужасной здешней лихорадки…
И все это неизбывная, кошмарная Weibweltschmerz! [62]
Истерзанный весь, точно только что с креста снятый, а чуть отошел — старается хоть к платью твоему прикоснуться незаметно. И в это время мучительно жаль их. А как только начнет поправляться, так сейчас же усы крутить начинает и смотрит наглыми глазами на тебя в сознании своей полной неотразимости. Тут нестерпимо противны они мне.
62
Всемирная тоска по женщине (нем.).
Я устала, устала… Хочется покоя, самого простого покоя, хочется убежать отсюда, от этой крови, грязи, вшей, стонов, хочется чистоты, хорошей книжки, обыкновенных, невоспаленных людей, у которых этой Weibweltschmerz не слышно — потому, может быть, что женщина там доступна, что она рядом. Вероятно, все одинаковы — здесь только эти плотоядные инстинкты заметнее, откровеннее… Устала, устала…
16 янв. — Опять все о том же. Голодные турчанки установили таксу для солдат: кусок сахара или хлеба за ночь. А в газетах — сейчас Поля вслух читала — исступленные вопли: немцы во Франции из пушек какую-то колокольню сломали!
З февр. — Первые робкие улыбки весны: тепло пригревает солнышко, в теплых долинах расцвели уже миндаль и персики, за лазаретом под большими орехами на пригреве — милые фиалки… Я измучена. И странные мысли роятся иногда у меня в голове теперь и томят душу. В нормальной жизни ужасные мысли, но здесь все, все ненормально. Я — сестра милосердия. Вокруг — мученики, обреченные на страдание и смерть. Я не боюсь ни тифа, ни оспы, ни шальной пули. Я знаю о той муке, которая палит этих обреченных. Почему бы не пойти до конца, почему бы не отдать им, этим обреченным, из милосердия свое тело? Милосердие, так уж до конца. Пусть среди мук перед смертью они на мгновение прильнут к видно необходимому им кубку забвения, ласки, блаженства… Пусть утолят боль свою.
Сестры пользуются часто в этом отношении дурной славой. Я знаю, есть авантюристки, простые искательницы приключений, но есть и другие. Я понимаю их до дна. Это — жалость. Это какие-то, пусть не сознательные, интуитивные, добровольные Матери Скорбящие, отбывающие повинность войны этим, сораспинающие себя с воинами на кресте войны…»
Дальше шла страница, у которой верхние строчки были наспех оторваны неровно, а дальшешло:
«… закрыв лицо руками, плакала, а он — такой нежный весь, белокурый, пахнущий весной, с едва опушившимися румяными щеками — целовал мои руки, и смотрел на меня и благодарно, и виновато какими-то собачьими глазами, и говорил, как в бреду, бессвязные слова, и никак не мог уйти… А ночью принесли его на пункт — над правым глазом черная дырка от турецкой пули. И стройные ноги с синими лампасами подогнуты, как у засыпающего ребенка. И тихое, тихое лицо…»
Пропуск в несколько страниц, а затем в начале очередной страницы вымарано чернилами несколько строчек.
«…Целовал меня всю с головы до ног, как исступленный, как бешеный… Но — принял, как должное, а потом шутил, смеялся и хотел ночью прийти опять. От меня и теперь пахнет его крепким табаком…
Он женат, трое детей… И портрет жены висит у него в сакле на стене — милое такое, доброе лицо и пушистые волосы. И ребятишки к ней прижались…