Шрифт:
Методично и неторопливо, и, кажется, даже припоминая, как действовал, как двигался на чердаке школы, когда отыскивал ученический формуляр неизвестной, но в ту пору еще вроде бы живой женщины, сеньор Жозе приступил к поискам. Пыли, покрывающей бумаги, здесь было значительно меньше, что и неудивительно, если вспомнить, что не проходит дня, чтобы сюда не приносили документы скончавшихся, и это все равно что сказать, выражаясь с вычурным дурновкусием, — в глубине Главного Архива Управления ЗАГС мертвые пребывают в чистоте. И лишь наверху, где бумаги, как уже было замечено, громоздятся чуть ли не до потолка, один слой спрессованной временем пыли лежит на другом, так что необходимо сильно встряхнуть папки, если хочешь узнать, чье имя значится на обложке. И если искомое не обнаружится на нижних этажах, сеньору Жозе придется, жертвуя собой, вновь карабкаться по ступенькам приставной лестницы, но на этот раз пылью он будет дышать не более минуты, да и голова закружиться не успеет, ибо луч фонарика тотчас покажет, клали ли сюда в последние дни какие-нибудь папки. Учитывая, что кончина неизвестной женщины, по всей видимости и с высокой вероятностью, имела место в весьма краткий промежуток времени плюс-минус день, совпадающий с одним из тех периодов, когда сеньор Жозе отсутствовал на службе, сперва постигнутый затянувшимся на неделю гриппом, потом отправленный в мимолетный отпуск, убедиться в наличии искомого, то есть прошерстить каждую из этих кип, можно довольно быстро, и если даже смерть неизвестной женщины случилась раньше, сразу после того памятного дня, когда формуляр попал в руки сеньора Жозе, то и в этом случае не столько времени прошло, чтобы эти документы оказались погребены под горой других. Это дотошное изучение возникающих ситуаций, эти упорные размышления, эти раздумья, пытливые и кропотливые, о ясном и темном, прямом и извилистом, чистом и грязном происходят, причем именно в таком порядке, как мы это излагаем, в голове сеньора Жозе. Чтобы изъяснить их или, точнее, облечь в слова, времени требуется много, слишком много, и это есть неизбежное следствие, как по сути, так и по форме, и вышеназванных факторов, и того, сколь своеобразны мыслительные способности нашего героя. А им, кстати, предстоит сейчас суровое испытание. Продвигаясь шаг за шагом вдоль узкого коридора, образованного, если помните, задней стеной и грудами документов, сеньор Жозе добрался наконец и до одной из боковых стен. Если рассуждать отстраненно и умозрительно, никому и в голову не придет счесть, что этот вполне просторный, трехметровой ширины коридор узок, но если соотнести его с длиной, которая, как уж было сказано не раз, кажется бесконечной, то поневоле спросишь себя, как же это сеньор Жозе, с его бессонницами и головокружениями, проистекающими от скверной психологической устойчивости, как, спрашиваем мы, до сих пор не испытал в этом удушающе замкнутом пространстве жестокий приступ клаустрофобии. А объяснение, вероятно, отыщется в том, что царящая здесь темнота, не давая осознать замкнутость оного пространства, размывая его границы, которые могут быть тут, там или где угодно, открывает взору лишь знакомую и успокоительную массу бумаги. Сеньор Жозе никогда еще не проводил здесь столько времени, потому что обычно это минутное дело — зайти, положить документы о чьей-то завершившейся жизни и сразу же вернуться в безопасность рабочего стола, но тревожное ощущение чьего-то незримого присутствия, что гнетет его сегодня с первой минуты пребывания в архиве мертвых, он считает проявлением того страха перед таинственным и непостижимым, который более чем присущ человеческой природе и свойственен, значит, даже храбрейшим из храбрых. А обычного страха, страха как такового, он не испытывал до тех пор, пока не дошел до конца коридора и не наткнулся на стену. Но когда наклонился над сваленными на пол папками, где вполне могли бы оказаться документы неизвестной женщины, брошенные здесь равнодушным чиновником, то внезапно, еще прежде, чем успел просмотреть их, перестал быть сеньором Жозе, младшим делопроизводителем Главного Архива Управления ЗАГС, пятидесяти лет от роду, а сделался вдруг маленьким Жозе, который только пошел в школу, который спать не может, оттого что всякую ночь снится ему один и тот же навязчиво повторяющийся кошмар, где предстает ему этот вот самый угол стены, этот глухой тупик, эта темница, а в другом конце коридора, тонущем во тьме, нет ничего, кроме обычного маленького камня. Маленького камня, который медленно растет, и хоть сеньор Жозе сейчас не видит его своими глазами, но память сновидений говорит, что он там, что разрастается и движется, как живой, лезет вверх и в стороны, взбирается на стены и ползет навстречу, обворачиваясь вокруг самого себя, будто это не камень, а грязь, будто это не грязь, а густая кровь. Когда эта омерзительная масса подбирается к самым его ногам, когда, не давая дышать, удавка ужаса захлестывает горло, ребенок с криком вырывается из цепких лап кошмара, но ведь то ребенок, бедному же сеньору Жозе не дано очнуться от сна, снящегося уже не ему. Скорчась у стены, как испуганный пес, дрожащей рукой направляет он луч фонаря в другой конец коридора, но так далеко фонарь не берет, свет замирает на полпути, там примерно, где угадывается проход в архив живых. Сеньор Жозе думает, что, если кинуться сейчас опрометью прочь, можно будет убежать от камня, но страх говорит ему: Берегись, почем ты знаешь, что он не ждет тебя там, побежишь да прямо к волку в пасть и попадешь. Во сне продвижение камня сопровождает музыка, странная какая-то музыка, берущаяся ниоткуда, словно из воздуха, но здесь тишина царит полнейшая, непроницаемая и такой густоты, что душит сеньора Жозе подобно тому, как тьма душит свет фонарика. Уже задушила. И кажется, что она сейчас бросится вперед, присосется к лицу на манер кровососной банки. Но страшный детский сон, впрочем, уже кончился. Для ребенка, что бы там ни толковали люди о душе человеческой, уже одно то, что он не видит больше стен темницы, ни близких, ни дальних, значит, что их здесь больше и нет, что пространство стало свободным и расширилось до бесконечности, а камни вновь обратились в минералы, из которых сделаны, кровь же струится лишь по жилам, а не из них. И теперь уже не детский кошмар пугает сеньора Жозе, его вогнала в столбняк вновь явившаяся мысль о том, что он может умереть здесь, в этом углу, как когда-то, бог знает как давно, ужасала мысль сверзиться с самого верха стремянки, да, умереть здесь, среди бумаг мертвых, и чтобы завтра мертвым нашли и его, раздавленного тьмою, накрытого лавиной бумаг, которая не замедлит рухнуть сверху: Сеньор Жозе не вышел на работу, Явится, куда он денется, — и кто-то из коллег, принеся сюда очередную порцию документов, найдет его в пятне света от своего фонаря, куда лучшего, чем этот вот, ничем не помогший сеньору Жозе, когда был так нужен ему. Прошло сколько-то минут, и прошло их ровно столько, чтобы сеньор Жозе мало-помалу начал различать голос, звучащий где-то внутри: Слушай-ка, до сих пор, если страх не считать, ничего плохого с тобой не случилось, вот ты сидишь целый и невредимый, ну, фонарик погас, эко дело, на что он тебе сдался, у тебя вокруг щиколотки обмотан шнур, другим концом привязанный к ножке стола, ты в полнейшей безопасности, вроде как младенец в утробе матери, пуповиной связанный с нею, хоть, конечно, шеф тебе никакая не мать и даже не отец, здесь отношения меж людьми, надо сказать, посложнее, и должен ты думать о том, что детские кошмары не сбываются, да и мечты — тоже, этот сон о камне и в самом деле очень страшен, но наверняка имеет какое-нибудь научное объяснение, помнишь, когда тебе снилось, как ты, раскинув руки, взмываешь в воздух, опускаешься, паришь над землей, это означало, что ты растешь, так и с этим камнем, зачем-то надо было пережить ужас, и лучше, чтобы это произошло раньше, чем позже, а кроме того, ты не просто должен, это уж никакой не долг, а святая профессиональная обязанность, должен, говорю, знать, что все эти мертвецы — это не всерьез, это просто так говорится, хоть звучит, согласен, и зловеще, это такое обозначение их архива, и если бумаги у тебя в руках вправду принадлежат неизвестной женщине, то ведь это все же и всего лишь бумаги, а не кости, документы, а не разлагающаяся плоть, очень расточительно поступил твой Главный Архив, обратив в бумажки жизнь и смерть человеческие, да, конечно, ты хотел отыскать эту женщину, но не поспел, да, ты даже и на это оказался неспособен, а может быть, хотел и не хотел, разрывался меж страхом и желанием, что вообще свойственно людям, и, может быть, в самом деле следовало бы пойти в налоговую инспекцию, сколько людей тебе советовали сделать это, все кончено, и лучше брось это, нет больше времени для нее, да и твое время уже на исходе.
Держась у шаткой стены, образованной бесчисленными папками, сеньор Жозе осторожно, чтобы не обрушить ее на себя, стал медленно подниматься. А голос, произнесший только что целую речь, говорил ему теперь что-то вроде: Слушай, не бойся, вокруг тебя не темней, чем внутри собственного твоего тела, и две эти тьмы разделены лишь твоей кожей, полагаю, ты никогда об этом не задумывался, и тебя же не пугает, что постоянно переносишь тьму с места на место и совсем недавно чуть было не начал вопить от страха потому лишь, что вообразил себе какие-то опасности, потому лишь, что припомнил свой детский кошмар, и тебе, мой милый, пора бы уж приучиться жить с той тьмой, что снаружи, как уживаешься ты уже столько лет с той, что внутри, ну а теперь вставай, вставай, нечего рассиживаться, положи фонарик в карман, он тебе ни к чему, а документы, раз уж решил забрать их, спрячь, сунь за пазуху, под пиджак или ближе к телу, под сорочку, так надежней, покрепче держись за шнур, разматывай его поосторожней, смотри не запутайся, а теперь вперед и не трусь, ибо хуже трусости ничего нет на свете. Слегка касаясь плечом бумажной стены, сеньор Жозе решился на два первых несмелых шага. Тьма расступилась перед ним наподобие черных вод, расступилась и сомкнулась за ним, еще шаг, еще, и вот уже пять метров шнура приподнялось над полом и размоталось, и как нужна сейчас третья рука, чтобы ощупывать перед собой воздух, но нашлось и другое решение, достаточно поднять обе имеющиеся руки на уровень лица, и одна пусть разматывает, а другая обматывается, это же принцип мотовила. СеньорЖозе уже почти выбрался из этой теснины, еще несколько шагов — и ему не страшен будет новый натиск кошмарного камня, и шнур слегка натянулся, это хороший знак, это значит, что он застрял где-то, чуть выше пола, на углу, за которым — выход в архив живых. В продолжение всего пути медленно падали на голову сеньора Жозе бумаги, одна, другая, третья, словно кто-то с намерением швырял их, падали и как будто прощались с ним. И когда наконец он дошел до стола и, не успев еще даже отвязать шнур, вытащил из-за пазухи подобранную с полу папку, достал и открыл ее и увидел, что она принадлежит неизвестной женщине, то взволновался так, что не услышал, как хлопнула, закрывшись за кем-то, сию минуту вошедшим в Главный Архив, входная дверь.
О том, что время психологическое течет не вполне так, как математическое, сеньор Жозе узнал точно тем же образом, каким приобрел и другие сведения разной степени полезности, и, прежде всего, что совершенно естественно, ибо при всей скромности своего делопроизводительного звания не таков он был и не затем появился на свет, чтобы лишь смотреть, стоя в сторонке, как ходят по нему другие, да, так вот, приобрел благодаря собственному житейскому опыту, но также благодаря благодетельному воздействию научно-популярных книг и журналов, заслуживающих доверия, ну или веры, в зависимости от того, о чем шла речь, а еще и вычитал в художественной литературе, которая относилась к жанру интроспекции и с поправкой, разумеется, на метод и, добавим, на силу воображения затрагивала те же вопросы. Однако никогда в жизни еще не приходилось ему испытывать такой реальной, объективной невозможности измерить время, похожей по своей непреложно физической, можно сказать, сути на непроизвольное мышечное сокращение, как в тот миг, когда уже дома он снова и снова глядел на дату смерти неизвестной женщины и хотел поместить ее, эту дату, во время, прошедшее с начала розысков. И прозвучи сейчас вопрос: Что же ты делал в тот день, — наш герой мог бы ответить практически мгновенно, лишь сверившись с календарем и вспомнив, как он, сеньор Жозе, служащий Главного Архива, по болезни отсутствовал в тот день на службе: В этот день я лежал в постели, у меня был грипп, — а для ответа на следующий вопрос: Теперь скажи, когда это было, уже пришлось бы соотнести дату со своей розыскной деятельностью, заглянуть в дневник, спрятанный под матрасом: Двое суток спустя после ограбления школы. На самом деле, если судить по дате, вписанной в формуляр с ее именем, неизвестная женщина скончалась через два дня после прискорбного эпизода, превращенного в преступный честным до той поры сеньором Жозе, однако эти пересекающиеся подтверждения — делопроизводителя и сыщика, сыщика и делопроизводителя, — которые внешне вполне убедительно доказывают совпадение психологического времени одного с математическим временем Другого, нисколько не облегчают им обоим тягостно головокружительные ощущения человека, безнадежно заплутавшего. Сеньор Жозе не стоит на последних ступенях высоченной лестницы, не глядит вниз и, стало быть, не видит, как они делаются все уже и уже, пока не превращаются в точку у самого пола, но тем не менее ощущает, что тело его, вместо того чтобы в череде сменяющих друг друга мгновений пребывать единым и целым, на протяжении последних дней, на протяжении психологическом или субъективном, отнюдь не математическом или реальном, вместе с ним то растягивалось, то сжималось. Абсолютную чушь несешь, укорил себя сеньор Жозе, в сутках уже было двадцать четыре часа, когда было решено так, и час делился и всегда будет делиться на шестьдесят минут, и шестьдесят секунд от начала времен составляют минуту, и если часы отстают или спешат, то порок не во времени, а в механизме, и, вероятно, у меня просто сносилась пружина. Эта мысль заставила его слабо улыбнуться: Насколько я понимаю, поломалась не машина реального времени, а психологический механизм, который его измеряет, и мне надо бы обратиться к психологу, чтобы подкрутил колесико. И снова улыбнулся, а потом стал серьезен: Нет, дело решится еще проще, природа сама все устроила, женщина умерла, и делать больше нечего, я спрячу формуляр и досье, если захочу сохранить осязаемое воспоминание об этом приключении, а для Главного Архива все будет так, словно она и вовсе не рождалась, и, вероятно, эти документы никем и никогда не будут востребованы, да и я могу оставить их в архиве мертвых, бросить где попало, хоть прямо у входа, где лежат самые давние, не имеет значения, где именно, у всех одна история, родился и умер, и кому теперь есть дело, кем она была, эта женщина, и кем были ее родители, горячо ли они ее любили, долго ли оплакивали, поначалу, наверно, сильно горевали, потом все меньше, а потом и вовсе успокоились, как это водится на свете, а уж бывшему мужу и вовсе безразлично, да, разумеется, она могла бы завести роман, с кем-то жить или за кого-то выйти замуж снова, но это относится к будущему, которое не может быть и не будет прожито, да и кому на свете есть дело до странного случая с неизвестной женщиной. Перед сеньором Жозе лежат досье и формуляр и еще тринадцать ученических формуляров, где одно и то же имя повторяется тринадцать раз, и есть двенадцать разных фотоснимков одного и того же лица, одна карточка повторяется, но все они мертвы, каждая умирала в свой срок, и все умерли еще до того, как умерла женщина, чей облик им суждено было запечатлеть, и старые фотографии лживы и обманчивы, ибо тешат нас иллюзией, будто на них мы живы, а это вовсе не так, и человека, на которого мы смотрим, давно уже нет, а он, если бы мог видеть нас, тоже бы не узнал и сказал бы: Кто это смотрит на меня с таким сожалением на лице. Тут сеньор Жозе внезапно вспомнил, что ведь имеется еще один портрет, полученный от пожилой дамы из квартиры в бельэтаже справа. Вот так совершенно неожиданно пришел ответ на вопрос, есть ли кому-нибудь на свете дело до странного случая с неизвестной женщиной.
Сеньор Жозе не стал дожидаться субботы. На следующий же день, едва окончилось присутствие в Главном Архиве, он отправился получать из химчистки свою одежду. И рассеянно слушал речи добросовестной приемщицы, говорившей так: Посмотрите только, как расстаралась штопальщица, нет, вы посмотрите, вы пощупайте, пальцами проведите и скажите, заметно ли что-нибудь, ведь как будто и не было ничего, то есть именно так, как говорят обычно люди, судящие по наружности. Сеньор Жозе расплатился, взял пакет под мышку, пошел домой переодеваться. Он намеревался нанести визит даме из бельэтажа и желал выглядеть опрятно и авантажно, демонстрируя не только невидимое миру искусство штопальщицы, в самом деле достойной всяческих похвал, но и стрелку на безупречно отутюженных брюках, крахмальный блеск сорочки, чудесно возрожденный галстук. Он уж совсем был готов к выходу, как вдруг в голове у него, единственном, насколько ему известно, органе размышления, мелькнула горькая мысль: А что, если дама из бельэтажа тоже умерла, ее ведь никак нельзя было назвать пышущей здоровьем, да и потом, чтобы уйти на тот свет, достаточно всего лишь явиться некогда на этот, а в ее-то годы — тем паче, и представил, как раз и другой нажимает кнопку звонка, и вот, венчая наградой его длительную настойчивость, открывается дверь квартиры в бельэтаже слева, и утомленная шумом женщина, появившись на пороге, говорит: Зря стараетесь, нет ее. Дома нет. Нигде нет. Умерла. Именно. И давно. Недели две как, а вы, простите, кто. Я из Главного Архива Управления ЗАГС. Из ЗАГСа, а не знаете, что она умерла, плохо, значит, работает ваша контора. Сеньор Жозе, обругав себя за навязчивую склонность к воображаемым разговорам, решил, не подвергая себя колкостям жилицы бельэтажа, все же выяснить, как обстоит дело на самом деле. Он войдет в Архив и меньше чем за минуту установит истину, к этому времени две уборщицы уже, надо думать, справились со своей работой, не слишком, прямо скажем, обременительной, поскольку они ограничиваются тем, что опорожняют корзины для мусора, слегка подметают и протирают влажной тряпкой пол до стеллажа, начинающегося за письменным столом хранителя, и никакими силами, ни лаской, ни таской, невозможно заставить их продвинуться чуть дальше, потому что они уверяют, что им страшно, утверждают, что скорее умрут — как видим, эти две тоже из тех, кто довольствуется внешним и в суть не вдается, — чем пройдут вглубь. И припомнив, что в формуляре неизвестной женщины должно значиться имя крестной матери, той самой дамы из квартиры в бельэтаже справа, сеньор Жозе осторожно приоткрыл дверь и заглянул. Как и следовало ожидать, уборщиц уже не было. Он вошел, быстро прошагал к каталогу, отыскал нужное имя и: Вот она, облегченно вздохнул. Вернулся домой, завершил туалет и вновь вышел. Чтобы сесть в автобус, который доставил бы его к дому дамы из бельэтажа, следовало оказаться на площади перед зданием Архива, ибо остановка находилась именно там. Хотя уже вечерело, еще много парящего в поднебесье дневного света уцелело над городом, и еще минут двадцать оставалось до того, как вспыхнули бы первые фонари. Сеньор Жозе на остановке был отнюдь не один и подумал, что, вероятней всего, в первый автобус сесть не сможет. Так оно и вышло. Но следующий показался довольно скоро и оказался не очень набит. Сеньору Жозе даже досталось место у окна. Он сел и стал смотреть в окно, наблюдая, как рассеянный в атмосфере свет, благодаря редкому оптическому эффекту, окрашивает в красноватые тона фасады зданий, как если бы для каждого из них восходило в этот самый миг солнце. Позади остался Главный Архив со своей древнейшей дверью, к которой вели три черные каменные ступени, с пятью прорезями окон, со всем своим обликом развалины, которую, когда упадок и разруха потребовали восстановления, чинить не стали, а просто подвергли мумификации. Какая-то там заминка на дороге не давала автобусу тронуться. И сеньор Жозе нервничал, не желая оказаться у квартиры в бельэтаже справа слишком поздно. Несмотря на то что в прошлый раз разговор с ее владелицей вышел откровенный, без недомолвок, на удивление доверительный для людей, сию минуту познакомившихся, отношения все же были не столь близки, чтобы барабанить в ее дверь в неурочный час. Сеньор Жозе снова оглядел площадь. Свет изменился, фасад Главного Архива вдруг стал серым, но не мертвенно-пепельным, а покуда еще живым, подрагивающим, колеблющимся и пребывал таким и в тот самый миг, когда автобус наконец резко взял с места, а какой-то рослый широкоплечий человек поднялся по ступенькам, открыл дверь и скрылся внутри: Шеф, подумал сеньор Жозе, интересно, зачем он здесь в такой час. И, охваченный внезапной, необъяснимой паникой, резко сорвался с места, сделал попытку выскочить, чем вызвал недоуменное недовольство соседа, а потом в замешательстве и растерянности снова опустился на сиденье. Он понимал, что еле поборол безотчетное побуждение убежать домой, будто спасаясь от неведомой опасности, что было совершенно явным логическим абсурдом. Вор, если даже принять еще одно абсурдное предположение и допустить, что это шеф, не стал бы входить в жилище сеньора Жозе через дверь Архива. Но не менее нелепо и то, что шеф по окончании рабочего дня вдруг захотел невесть зачем вернуться в Архив, где, как было в свое время указано в нашем правдивом повествовании, делать ему решительно нечего и где, сеньор Жозе готов дать руку на отсечение, никакая работа его не ждет. Представить себе хранителя за сверхурочной работой так же невозможно, как увидеть квадратный круг. Автобус уже выехал за пределы площади, а наш герой все продолжал подыскивать глубинные резоны, заставившие его действовать столь необъяснимым образом. И в конце концов возможную причину обнаружил в том, что уже на протяжении нескольких лет является единственным обитателем комплекса зданий, состоящего из Главного Архива и его собственного дома, если, конечно, последнему подобает это название, ибо если с точки зрения собственно и строго лингвистической он его заслуживает, ибо домом можно счесть любую постройку, то по отношению к эманации архитектурного достоинства, которая просто-таки должна излучаться им, особенно когда мы выговариваем это слово, звучит оно вопиюще неуместно. И вид хранителя, входящего в неурочный час в здание Главного Архива, поразил сеньора Жозе столь же сильно, как если бы, предположим, по возвращении домой он обнаружил начальство в собственном своем кресле. И относительное спокойствие, которое это соображение внесло в душу сеньора Жозе, вспомнившего, помимо неодолимых препятствий морального плана, о чисто физической, материальной невозможности для шефа Главного Архива проникнуть в личную жизнь своего подчиненного так глубоко, чтобы воспользоваться его креслом, так вот, спокойствие это внезапно рассеялось при мысли об ученических формулярах неизвестной женщины, и наш герой спросил себя, а спрятал ли он их под матрас или по непростительной небрежности оставил лежать на столе. Да будь его дом непроницаемей банковского хранилища с бронированными полом, стенами и потолком, да будь он снабжен кодовыми замками и хитроумными запорами, формуляры никогда, ни при каких обстоятельствах не должны оставаться на виду. И то, что никого дома нет и никто их не увидит, никак не может служить оправданием такой колоссальной неосторожности, ибо что мы, невежды необразованные, можем знать о новейших достижениях науки, и если невидимые радиоволны способны переносить звуки и образы по воздуху, через горы и реки, океаны и пустыни, то нет ничего необычайного в том, что уже открыты либо вот-вот будут изобретены волны иные, могущие проникать сквозь стены, фиксировать и передавать наружу находящиеся внутри постыдные тайны нашей жизни, которые мы считаем надежно защищенными от всяких нескромных посягательств. И прятать постыдные тайны под матрасом до сих пор остается более надежным средством, особенно если вспомнить, как с каждым днем все трудней и трудней становится нравам нынешним понимать нравы вчерашние. И сколь бы ни были изощренны новомодные волны, но даже они не додумаются заглянуть меж матрасом и пружинной сеткой кровати.
Хорошо известно, что наши мысли, будь то тревожные или радостные или ни те ни другие, рано или поздно сами от себя устают, самим себе наскучивают, надо лишь, как говорится, дать времени время, то есть предоставить их собственному ленивому струению, свойственному им от природы, не подбрасывать в костер новых, противоречаще-раздражительных идеек, а пуще всего постараться не вмешиваться всякий раз, когда перед уже готовой иссякнуть мыслью возникает соблазнительная развилка, ответвление, отклонение. Или наоборот, вмешаться, но как бы деликатно подталкивать ее — особенно если она из разряда тех, что будоражат и горячат, — в спину, словно бы ненавязчиво советуя: Ступай-ка вон туда, туда, в сторонку, не мешкай и мне не мешай. Вот именно так и поступил сеньор Жозе, когда в голове его возникла несуразная, но такая своевременная фантазия насчет новых волн, и он тотчас дал волю своему воображению, доверился ему и попросил показать, как обшаривают эти всепроникающие волны его жилище в поисках формуляров, оказавшихся все же не на столе, как в конце концов смущенно и пристыженно стихают они, не в силах выполнить полученное задание: Ну вот что, либо найдете, прочтете, сфотографируете, либо прибегнем к методам классического шпионажа. Сеньор Жозе еще немного подумал про шефа, но думы эти были уже вроде осадка и клонились к тому, чтобы подыскать все же приемлемое объяснение появлению шефа в Архиве в неурочное время: Да просто он забыл что-то, без чего не мог обойтись, вот и вернулся, а другой причины и быть не могло. И последнюю фразу сеньор Жозе, сам того не замечая, повторил вслух: Другой причины и быть не могло, уже во второй раз вызвав смятение соседа, резко переместившегося на другое сиденье, благодаря чему мысли его прочлись ясно и недвусмысленно: Сумасшедший какой-то, и можно биться об заклад, что выражались они этими или схожими словами. Сеньор Жозе не обратил внимания на ретираду соседа, ибо сам-то он без задержки переключился на обитательницу квартиры в бельэтаже справа, и вот пожилая дама уже стоит перед ним на пороге и на вопрос: Вы помните меня, я из Главного Архива, — отвечает: Помню прекрасно. Я к вам опять по тому же делу. Нашли мою крестницу. Нет, не нашел, то есть скорей нашел, но, как бы это сказать, ну, в общем, нет, и мне бы очень хотелось поговорить с вами, вот если бы вы мне уделили минутку. Да заходите, мне тоже нужно вам кое-что рассказать. Но когда пресловутая дама из квартиры в бельэтаже справа, представ перед ним во плоти, открыла дверь, то речи, которыми она встретила сеньора Жозе звучали примерно так: Ах, это вы, воскликнула она, и ему, следовательно, не было ни малейшей надобности спрашивать: Вы помните меня, я из Главного Архива, но он не устоял перед искушением все же задать вопрос, ибо столь же постоянна, сколь и настоятельна наша потребность возглашать на весь белый свет, кто мы такие есть, даже если только что услышали: Ах, это вы, словно если нас узнали, то все решительно узнали и о нас, а те жалкие крохи, что остались, нового вопроса не заслуживают.
В маленькой гостиной ничего не изменилось, кресло, где в прошлый раз расположился сеньор Жозе, стояло на прежнем месте, на прежнем расстоянии от стола, и также, образуя точно такие же складки, висели шторы, и руки хозяйка сложила на коленях, как тогда, правую поверх левой, и только разве что свет казался тусклее, словно лампочка под потолком доживала отпущенный ей срок. Сеньор Жозе спросил: Как вы поживаете, — и тотчас же мысленно выругал себя за нечуткость, более того — за выказанную непростительную глупость, ибо пора бы уж знать, что элементарным правилам хорошего тона не следует следовать буквально, без учета обстоятельств, и предположим, что пожилая дама ответит с широкой улыбкой: Слава богу, хорошо, здоровье просто замечательно, лучше не бывает, и настроение превосходное, давно не ощущала я такой бодрости, а визитер возьмет да и огорошит ее следующей своей фразой: Ну, тогда крепитесь, потому что крестница ваша приказала долго жить. Но пожилая дама ничего не ответила на его вопрос, а только безразлично пожала плечами, а потом сказала: Знаете, я несколько дней собиралась позвонить вам в Главный Архив, но потом подумала, что рано или поздно вы сами наведаетесь ко мне. И хорошо, что передумали, шеф не любит, когда нам звонят, утверждает, это мешает работе. Понимаю, но эту проблему я решила бы моментально, достаточно было бы сообщить ему, ему лично, прямо и непосредственно, все, что намеревалась, и не надо было бы просить к телефону вас. На лбу сеньора Жозе выступил холодный пот. Он только что осознал, что несколько недель кряду, не замечая опасности, не сознавая угрозы, пребывал под дамокловым мечом большой беды, которая стряслась бы непременно, стань достоянием гласности все то, что он последовательно и совершенно сознательно творил, попирая священные установления Главного Архива ЗАГС, чьи разделы, главы и параграфы при всей их сложности, замысловатой и витиеватой, проистекающей прежде всего от архаического языка, которым они изложены, многовековой опыт свел к чеканной формулировке: Не суйся, куда не просят. Примерно секунду сеньор Жозе пылал лютой злобой к сидевшей напротив даме, обзывая ее мысленно разными нехорошими словами и наделяя оскорбительными определениями вроде старой карги, безмозглой, из ума выжившей твари, и, не находя лучшего способа отделаться от нежданного и почти смертельного ужаса, предвкушал, как сейчас, была не была, возьмет да и брякнет: Держись за воздух, грымза ты этакая, крестница твоя, ну та, что с портрета, в ящик сыграла. Вам нехорошо, сеньор Жозе, спросила меж тем хозяйка, дать воды. Нет-нет, не беспокойтесь, все в порядке, отвечал он, устыдясь своего злобного порыва. Я сейчас приготовлю чай. Нет, не стоит, благодарю вас, не утруждайтесь, и, произнося эти слова, сеньор Жозе чувствовал себя ничтожней и ниже уличной пыли, а когда хозяйка вышла из гостиной, услышал, как побрякивает на кухне посуда, и минуло несколько минут, ведь прежде всего надо вскипятить воду, сеньор Жозе, вспоминая вычитанное где-то, вероятно в одном из тех журналов, откуда он вырезал портреты знаменитостей, что чай надлежит заваривать вскипевшей, но уже не кипящей водой, думает, что вполне удовольствовался бы стаканом холодной воды, однако настой поможет больше, всякий знает, что для повышения тонуса и поднятия упавшего духа нет ничего лучше чашечки чая, в чем сходятся все руководства и наставления, как западные, так и восточные. Хозяйка появилась с подносиком, на котором стояли две чашки, сахарница и вазочка с печеньем: Ах, а я и не спросила, любите ли вы чай, просто подумала, что чай в это время суток предпочтительней кофе. Да, люблю, очень люблю. Сахару. Нет, благодарю, я пью несладкий, и вдруг побледнел и вновь покрылся испариной и понял, что нужно найти этому какие-то оправдания: Должно быть, я все же не вполне оправился от гриппа. Вот видите, если бы я все же позвонила в Архив, то вас бы там не застала, так и так пришлось бы рассказать вашему шефу о том, что со мной произошло. На этот раз взмокли только ладони, но все равно — счастье, что чашка стояла на столе, а иначе разлетелся бы фарфор об пол или горячий чай окатил колени бедного младшего делопроизводителя со вполне предсказуемыми последствиями вроде ожога и возвращения брюк в химчистку. Сеньор Жозе взял из вазочки печенье, медленно, неохотно откусил и, скрывая жеванием то, как трудно идут у него с языка слова, сумел выстроить несколько запоздалый вопрос: А что же вы намеревались сообщить мне. Хозяйка сделала глоток, неуверенно протянула руку за печеньем, но так и не взяла. И сказала: Помните, когда вы уже уходили, я предложила вам поискать имя моей крестницы в телефонном справочнике. Помню, но я предпочел не воспользоваться вашим советом. Отчего же. Трудно объяснить. Но у вас, вероятно, имелись какие-то резоны. Привести резоны того, что ты сделал или не сделал, это самое простое, ибо, осознав, что их у нас не было вовсе или что они были недостаточно весомы, мы пытаемся их изобрести, а в случае с вашей крестницей я мог бы сказать, что вознамерился идти более долгим и сложным путем. А этот резон, позвольте спросить, истинный или изобретен. Давайте сойдемся на том, что в нем столько же истины, сколько и вымысла. И сколько же. Исходя из того, как я действую и поступаю, его можно счесть чистой правдой. Но можно и не счесть. Можно, потому что не упомянут резон, по которому был выбран именно этот, а не более прямой и короткий путь. Вам, должно быть, приелась рутина вашей работы. Это могло бы послужить еще одной причиной. Ну и как далеко вы продвинулись в своих разысканиях. Сначала вы расскажите, что произошло, сделаем вид, будто я был в Архиве, когда вы решили позвонить, а шеф якобы не возражает, когда его сотрудников зовут к телефону. Женщина снова поднесла чашку к губам, потом совершенно бесшумно поставила на блюдце и ответила, одновременно сложив руки на коленях, правую поверх левой: Я сделала то, что советовала сделать вам. Позвонили ей. Позвонила. Говорили. Говорила. И когда же это было. Через несколько дней после вашего визита, воспоминания нахлынули, заснуть не могла. И что же было. Мы поговорили. Она, вероятно, удивилась. Мне так не показалось. Но это было бы естественно после стольких лет разлуки и молчания. Вижу я, вы не очень много знаете о женщинах, тем более — несчастливых. А она несчастлива. Очень скоро мы обе начали плакать, причем так дружно, словно были привязаны друг к другу цепочкой слез. А о жизни своей говорили. Она или я. Вы с нею. Мало, сказала только, что была замужем и развелась. Это уже нам известно, явствует из формуляра. Договорились, что, как только сможет, навестит меня. Навестила. Пока нет. И не звонила. Нет. И давно. Да уж недели две. Больше или меньше. Пожалуй, меньше, да, пожалуй, что меньше. А вы. Я поначалу думала, что она переменила решение, не хочет восстанавливать прежние связи между нами и былую близость, а слезы ее — это всего лишь минутная слабость, только и всего, это часто бывает, часто случается в жизни так, что мы даем себе волю и готовы выплакать наши горести на плече у первого встречного, помните, когда вы здесь были, я. Помню, и всегда буду вам бесконечно благодарен за доверие. Не стоит принимать за доверие то, что было всего лишь отчаянием. Так или иначе, вам никогда не придется раскаиваться в этом, можете быть совершенно уверены во мне, я не из болтливых. Знаете, а я и не сомневаюсь, что мне не придется жалеть о своей откровенности. Спасибо. А не сомневаюсь я потому, что мне это безразлично. А-а, и перейти от столь безутешного междометия к прямому вопросу типа такого: И что же вы делали потом, было совсем не просто, это требовало времени и такта, сеньор Жозе взял паузу в ожидании того, что придет следом. И хозяйка, будто тоже зная это, спросила: Еще чаю, и он кивнул: Если можно, и протянул чашку. Потом дама сказала так: Несколько дней назад я ей позвонила. И что же. Никто не брал трубку, пока не включился автоответчик. Вы позвонили только раз. В тот первый день — да, а в последующие — звонила еще и в разное время, утром, и днем, и вечером, и даже посреди ночи. И ничего. Ничего, подумалось, может быть, она переехала. Она вам не говорила, где работает. Нет. Беседа больше не могла ходить кругами у черного колодца, скрывающего истину, неумолимо приближался миг, когда сеньору Жозе надлежало произнести слова: Ваша крестница скончалась, хоть прозвучать они должны были бы, едва он переступил порог квартиры в бельэтаже справа, и именно в этом не замедлит обвинить его хозяйка: Отчего же вы мне сразу не сказали, зачем задавали все эти вопросы, раз уж знали, что ее больше нет, и он не сможет солгать, уверяя, что молчал, чтобы не обрушивать ей на голову горестное известие так вот, с бухты-барахты, как снег на голову, безо всякой подготовки, и, по правде говоря, единственным поводом к этому долгому и томительному диалогу были слова, услышанные сеньором Жозе при входе: Заходите, мне тоже нужно вам кое-что рассказать, но в тот момент не нашлось у него смиренного спокойствия человека, решившего одолеть искушение и узнать, о чем же пойдет речь, даже если это будет самая малая малость, да, не хватило спокойного смирения произнести в ответ: Не стоит, она умерла. Словно то, что намеревалась поведать ему дама из бельэтажа, еще могло как-то, а как — неведомо, обратить время вспять и в самый последний изо всех последних мигов исхитить у смерти неизвестную женщину. Устало, уже не желая ничего, кроме как отсрочить неизбежное еще на несколько секунд, сеньор Жозе спросил: А домой к ней не наведывались, соседей не расспрашивали, может, они видели. Да, я, конечно, думала об этом, но так и не собралась. Почему. Потому что ей могло бы не понравиться, что суют нос в ее дела. Но ведь звонили. Это другое. Некоторое время оба молчали, а потом лицо хозяйки стало меняться, приобрело вопросительное выражение, и сеньор Жозе понял, что сейчас будет наконец спрошено, с чем же он сегодня пожаловал к ней, что слышно, какие новости по делу, решилась ли проблема, занимавшая Главный Архив, и если решилась, то когда, и: Сударыня, с прискорбием должен сообщить вам, что ваша крестница скончалась, вдруг быстро проговорил он. Хозяйка широко открыла глаза, сняла руки с колен, поднесла их ко рту: Что. Крестница, крестница ваша умерла. Откуда вы знаете, бездумно спросила женщина. На то и существует Главный Архив ЗАГС, отвечал сеньор Жозе и даже слегка пожал плечами, как бы говоря: Я тут ни при чем. Когда же это случилось. Я принес с собой формуляр, можете взглянуть. Женщина протянула руку, поднесла картонку-несгибай к самым глазам, потом отодвинула подальше, пробормотав: Очки, но за очками не пошла, сообразив, наверно, что они ничем ей не помогут, потому ни в каких очках не различить расплывающиеся от слез строки. Сеньор Жозе сказал: Мне очень жаль. Женщина вышла из гостиной и через несколько минут вернулась, утирая глаза платочком. Села, снова налила себе чаю, спросила: И вы пришли сюда, чтобы сообщить мне о смерти моей крестницы. Да. Очень трогательно с вашей стороны. Я подумал, что просто обязан сделать это. Почему. Потому что я перед вами в долгу. Почему. Ну, вы так радушно меня встретили в прошлый раз, так мило приняли, помогли мне, ответили на мои вопросы. Теперь, когда ваши труды завершились по причинам естественного порядка, силою вещей, так сказать, вы можете не заниматься больше розысками моей бедной крестницы. В сущности, да, могу. И, вероятно, получили распоряжение своих начальников начать искать еще кого-нибудь. Нет-нет, случаи, подобные этому, происходят довольно редко. Смерть хороша уже и тем, что разом все прекращает. Не всегда, сразу начинаются распри между родственниками, дележка имущества, налог на наследство. Я имела в виду всего лишь покойницу. А-а, ну да, для нее-то все уже кончено. Любопытно, что вы так ведь и не объяснили мне, зачем и для чего разыскивал Главный Архив мою крестницу, а очень бы хотелось знать. Но вы сами же только что сказали, что со смертью разом решаются все проблемы. Значит, они были. Были. Какие же. Стоит ли об этом говорить, теперь это уже неважно. Что — это. Не настаивайте, прошу вас, это конфиденциальные сведения, отрезал сеньор Жозе в отчаянии. Хозяйка с глухим стуком поставила чашку на блюдце и сказала, устремив взгляд прямо на гостя: Знаете, у нас с вами так уж с самого начала пошло, что один все время говорит правду, а другой все время врет. Я не врал и сейчас не вру. Значит, вы признаете, что я говорила с вами откровенно и честно, напрямик и без экивоков и что вам ни разу даже в голову не пришло, что в моих словах есть хоть крупица лжи. Признаю, признаю. Значит, если в этой комнате есть лжец, что у меня лично сомнений не вызывает, то это не я. И не я. Допускаю, что от природы вы не лживы, но, явившись сюда в первый раз, стали лгать и с тех пор лжете не переставая. Вы не понимаете. Понимаю достаточно, чтобы не верить, будто Главный Архив когда-либо посылал вас на поиски моей крестницы. Вы ошибаетесь, уверяю вас, посылал. Ну, хорошо, если больше вам сказать нечего, если это ваше последнее слово, сейчас же, сию минуту уходите отсюда вон, вон, и последние два слова были уже-почти выкрикнуты, после чего хозяйка расплакалась. Сеньор Жозе поднялся, шагнул было к дверям, но вернулся и снова сел: Простите меня, сказал он, не плачьте, пожалуйста, я вам все расскажу.
Когда я наконец умолк, она спросила: И что же вы намерены делать. Ничего, ответил я. Вернетесь к своим коллекциям знаменитостей. Не знаю, наверно, надо же чем-то занять голову, сказал я, а потом помолчал немного, подумал и ответил: Нет, вряд ли. Почему же. При ближайшем рассмотрении жизнь у них очень однообразная, все одно и то же, появляются, показываются, говорят, улыбаются в объективы и постоянно то прибывают, то уезжают. Как и все мы. Я — нет. И вы, и я, и все на свете показываемся, и тоже говорим, и тоже выходим из дому и возвращаемся домой, и иногда даже улыбаемся, разница лишь в том, что этого никто не замечает. Но нельзя же всем быть знаменитыми. В этом отношении вам повезло, а иначе ваша коллекция заняла бы весь Главный Архив. Да нет, потребовалось бы помещеньице побольше, Архив ведь интересует лишь, когда мы родились, когда умерли, ну и еще кое-что. Состоим ли в браке, развелись ли или овдовели, женились ли вторично, и Архиву совершенно безразлично посреди всего этого, были ли мы счастливы или нет. Счастье и несчастье подобны знаменитостям, появляются и пропадают, гораздо хуже, что Архив знать ничего не желает о том, кто мы такие есть, каждый из нас для него всего лишь картонка с несколькими именами и несколькими датами. Как формуляр моей крестницы. Да, как ваш или как мой. Ну а если вы бы все-таки отыскали ее, что бы стали делать. Не знаю, может, поговорил с ней, а может, и нет, никогда об этом не задумывался. А не думали вы о том, что, оказавшись наконец перед ней, узнали бы ровно столько, сколько в тот день, когда приняли решение разыскать ее, иными словами, ровно ничего, и если бы захотели в самом деле узнать, кто она, вам пришлось бы начать поиски снова, и они были бы намного труднее, если бы она, не в пример вашим знаменитостям, которые так любят красоваться, не захотела показываться. Ну да. Но теперь, когда она умерла, можете предпринять новый розыск, ей это уже все равно. Не понимаю вас. До сих пор, употребив столько усилий, вы выяснили только, что она ходила в школу, причем в ту самую, о которой я вам сказала. У меня есть фотографии. Фотографии — ведь это тоже бумаги. Мы можем разделить их. И думать при этом, что делим ее самое, часть — вам, часть — мне. Но больше ничего и нельзя сделать, сказал я в ту минуту, подумав, что на том и конец, однако она спросила меня: А почему бы вам не поговорить с ее родителями, с бывшим мужем. Зачем. Чтобы побольше узнать о ней, о том, как она жила, чем занималась. Едва ли муж будет словоохотлив, он, вероятно, станет руководствоваться принципом: что было, то сплыло, или, как говорят в народе, протекшие воды мельницу не вертят. А родители, родители-то наверняка будут не прочь поговорить о детях, пусть тех уже нет на свете, я давно заметила, что за родителями такое водится. Если я раньше к ним не пошел, то сейчас и подавно не пойду, раньше я хоть мог сообщить, что направлен к ним Главным Архивом. Отчего умерла моя крестница. Не знаю. Да как же так, причина смерти должна быть указана. Нет, в формуляре ставится только дата, а не причина. Но ведь наверняка имеется свидетельство или, не знаю, врачебное заключение, они же по закону обязаны, не могут же писать, что умерла оттого, что смерть пришла. Среди бумаг, которые я обнаружил в архиве мертвых, свидетельства о смерти не было. Почему. Не знаю, может быть, выронили, когда ставили папку на полку, может, я сам и выронил, но так или иначе — его нет, а искать — дело совершенно гиблое, все равно что иголку в стоге сена, вы не представляете, что там творится. Отчего же, теперь, когда вы рассказали, представляю. Нет, не представляете, это надо увидеть своими глазами. Но если так, вот вам и прекрасный предлог для визита к родителям, скажите им, что, к сожалению, из Архива пропало свидетельство о смерти их дочери и надо восстановить комплектность дела, иначе вас ждет суровое взыскание, постарайтесь принять встревоженный и жалкий вид, спросите, какой врач ее пользовал, где она скончалась и от чего, в больнице или дома, словом, все надо узнать, тем более что у вас еще и мандат, наверно, сохранился. Да, но он поддельный, не забудьте. Обманул меня, обманет и других, если не бывает жизни без обмана, пусть будет обман и в этой смерти. Служили бы вы в Главном Архиве, знали бы, что смерть обмануть нельзя, возразил я, а она решила, наверно, что не стоит мне отвечать, и была совершенно права, потому что произнесенная мною эффектная фраза относилась к тем, что кажутся глубокими, но ничего не имеют внутри. Мы молчали, наверно, минуты две, она глядела на меня с упреком, так, словно бы я торжественно пообещал ей что-то, а потом в последний момент отступился. Я не знал, куда себя девать, и хотел подняться, попрощаться да и уйти, но это было бы и грубо, и глупо, и совсем неделикатно по отношению к пожилой даме, которая вовсе такого обхождения не заслуживала, да и мне подобное не свойственно, более того, противно моей природе и воспитанию, да, я так воспитан, пусть и не всегда помню, что чай надо пить маленькими бесшумными глотками, но это неважно. Еще я думал, что лучше всего было бы принять эту идею, то есть приняться за новые поиски, смысл коих был бы противоположен прежним и движение было бы направлено от смерти к рождению, а не наоборот, когда хозяйка произнесла: Не обижайтесь, это, знаете ли, у меня уже старческое, когда мы доживаем до определенного возраста и понимаем, что время наше истекает, начинаем воображать, будто держим в руке средство от всех зол и бед в мире, и впадаем в отчаяние оттого, что на нас не обращают внимания. Я никогда не думал об этом. Всему своей черед, вы еще слишком молоды. Да какой там молод, мне уже пятьдесят два. Самый расцвет. Вы шутите. Только после семидесяти человек обретает мудрость, но тут уж она ему ни к чему, ни ему, ни еще кому. Поскольку мне было еще довольно далеко до указанного срока и я не знал, возражать или соглашаться, то счел за лучшее промолчать. А потом, чувствуя, что уже можно прощаться, сказал: Ну, не буду вас больше задерживать, спасибо вам за чуткость и терпение, вы уж меня простите за безумную выходку, за этот нелепый поступок, вы ведь сидели себе тихо у себя дома, а я нарушил ваш покой, появился с вымышленными историями, с поддельными документами, и, поверьте, я и сейчас готов сгореть со стыда, вспоминая, о чем только я вас расспрашивал. Да нет, какой там покой, я ведь одна-одинешенька, и, рассказав вам несколько печальных историй о своей жизни, я как бы сняла некий груз с души. Хорошо, если так. Так я думаю и, прежде чем вы уйдете, хочу обратиться к вам с просьбой. Слушаю вас и готов способствовать чем только смогу, вопрос лишь в том, смогу ли и что именно смогу. Лучше, чем вы, никто на свете с этим не справится, и просьбица моя проста и заключается в том, чтобы вы время от времени захаживали ко мне, как вспомните меня и захотите увидеть, захаживали даже не за тем, чтобы поговорить о моей крестнице. Непременно и с большим удовольствием. Вас всегда будет ждать чашечка чаю или кофе. Этого одного уже более чем достаточно, чтобы я пришел, но есть и другие причины. Спасибо, и вот что, не принимайте очень уж всерьез мою идею, в конце концов она столь же безумна, как была ваша. Хорошо, я подумаю. Я, как и в прошлый раз, поцеловал ей руку, но в этот самый миг произошло нечто совершенно неожиданное: дама из квартиры в бельэтаже перехватила мою руку и поднесла ее к губам. Никогда в жизни ни одна женщина так не делала, и я почувствовал удар в душу, толчок в сердце, да и сейчас, на рассвете, по прошествии уже стольких часов, записав в дневник впечатления минувшего дня, смотрю на свою правую руку и вижу, что она отличается от левой, но чем именно — сказать пока не могу, тут различия не внешние, а внутренние. Сеньор Жозе остановился, положил карандаш, аккуратно спрятал в тетрадь ученические формуляры неизвестной женщины, оказавшиеся все же посреди стола, а потом запрятал их поглубже между матрасом и пружинной сеткой кровати. Согрел оставшееся от обеда жаркое и принялся за еду. Тишину с полным основанием можно было назвать мертвой, если бы не чуть слышный рокот редких автомобилей за окном. Отчетливей раздавался другой приглушенный звук, делавшийся то громче, то тише, словно где-то в отдалении работали кузнечные мехи, но к этому сеньор Жозе давно привык, это дышал Главный Архив. Сеньор Жозе пошел спать, но уснуть не мог. Он перебирал в памяти все, что случилось за день, вспоминал, какое досадливое недоумение охватило его при виде того, как в неурочный час входит в здание хранитель, и изобилующую нежданными поворотами беседу с дамой из квартиры в бельэтаже направо, каковую, то есть не даму, разумеется, и не квартиру, а беседу он воспроизвел у себя в дневнике верно по сути, пусть не дословно, что вполне понятно и извинительно, ибо память, будучи штучкой чересчур чувствительной, обижается, когда ее ловят на изменах, а потому всегда старается заполнить бреши и пустоты порождениями собственной реальности, явно недостоверными, но более-менее схожими с теми, о которых остались у нее лишь воспоминания, зыбкие и смутные, как мелькнувшая мимо тень. Сеньору Жозе казалось, что он еще не дошел до логического заключения по поводу всего произошедшего, что решение еще предстоит принять и что последние слова, сказанные даме из квартиры в бельэтаже направо: Я подумаю, были не просто очередным обещанием из разряда тех, которые так часто звучат в разговорах и так редко выполняются. Он уж отчаялся забыться сном, как вдруг, неведомо откуда, незнамо, из каких глубин, возникло перед ним наподобие вдруг ухваченного кончика новой ариадниной нити выстраданное решение, и: В субботу пойду на кладбище, произнес он вслух. В возбуждении он буквально привскочил на кровати, но тотчас спокойный голос здравого смысла посоветовал: Раз уж решил, как поступишь, ляг и усни, перестань ребячиться, иди хоть сейчас, глубокой ночью, если желаешь перепрыгивать через кладбищенскую стену, и все это означало всего лишь, разумеется, фигуру речи. И сеньор Жозе послушно улегся, скользнул меж простынь, укрылся до самого носа, но еще минуту лежал с открытыми глазами и думал: Не смогу уснуть. А в следующую минуту уже спал.
Проснулся он поздно, когда до открытия Архива оставалось всего ничего, и, не успевая даже побриться, торопливо натянул на себя одежду и вынесся из дому опрометью, несообразной ни возрасту его, ни положению. Все чиновники, начиная с восьми младших делопроизводителей и кончая обоими замами, сидели на своих местах, вперив взгляд в стенные часы, и ждали, когда минутная стрелка коснется цифры двенадцать. Сеньор Жозе направился к своему непосредственному начальнику, которому обязан был представить объяснения, и извинился за опоздание: Плохо спал, попытался оправдаться он, хоть и знал по опыту прошлых лет, что причина не будет признана уважительной, и: Идите на свое место, услышал он сухой ответ. Когда же вслед за тем, последний раз вздрогнув, минутная стрелка перевела время ожидания во время рабочее, а сеньора Жозе, споткнувшегося на шнурках, которые он не успел завязать, еще не оказалось за столом, это прискорбное обстоятельство не укрылось от бесстрастного внимания начальства и было отмечено в рабочем дневнике. Прошло не менее часа, прежде чем появился шеф, и хотя по его сосредоточенному и почти хмурому виду, от которого ушли в пятки души сотрудников, можно было подумать, что и он тоже плохо спал сегодня, был однако, как всегда, тщательно выбрит, причесан волосок к волоску и безупречно одет. Он на миг приостановился у стола сеньора Жозе и поглядел на него молча и сурово. Тот, смутясь, машинальным жестом, свойственным мужчинам в растерянности, поднес было руку к лицу, как если бы намеревался проверить, сильно ли отросла щетина, словно таким манером можно скрыть столь очевидную для всех окружающих непростительную расхристанность своего облика, однако движения этого не завершил. Все подумали, что сейчас без промедления последует взыскание. Шеф устремился к своему столу, уселся и подозвал к себе своих замов. Общее мнение склонилось к тому, что дело плохо, ибо если уж хранитель вздумал вызвать обоих сразу, то уж не иначе как затем, чтобы осведомиться об их мнении относительно суровости кары, которую собирался наложить. Лопнуло его терпение, радостно смекнули младшие делопроизводители, в последнее время просто скандализованные фавором, в который совершенно незаслуженно попал сеньор Жозе у хранителя. Тут же, впрочем, выяснилось, как глубоко они заблуждались. Покуда один из замов приказывал всему персоналу, включая младших и старших делопроизводителей, повернуться лицом к шефу, второй обошел перегородку и запер входную дверь, предварительно вывесив снаружи объявление такого содержания: Закрыто по техническим причинам. Что бы все это могло значить, призадумались чиновники, включая обоих замов, знавших столько же, сколько и все остальные, ну или самую малость побольше, ибо шеф сообщил им, что намеревается говорить. И вот он заговорил, и первое слово, произнесенное им, было: Садитесь. Приказ прошел от замов к старшим делопроизводителям, а от тех — к младшим, и возникший было шум, неминуемо порождаемый стульями, которые поворачивались спинками к столам, быстро смолк, и уже через минуту в Главном Архиве установилась полнейшая тишина. Такая, что было бы слышно, как муха пролетит, благо имелись здесь таковые в достаточном количестве, но одни притаились в надежных местах, а другие тяжкой и позорной смертью умирали в паутинных сетях под потолком. Хранитель медленно поднялся и так же медленно обвел глазами своих подчиненных, задерживаясь на лице каждого, словно видел их впервые или силился узнать после долгой разлуки, и, как ни странно, хмурость уже не омрачала его черты, которые были теперь страдальчески искажены неведомой душевной мукой. Потом он заговорил: Господа, в качестве шефа Главного Архива Управления ЗАГС, в качестве последнего по времени хранителя, замыкающего собой череду своих предшественников, начатую тем, кто первым отобрал древнейший из хранящихся в наших архивах документ, и на основании вверенных мне властных полномочий, равно как и следуя примеру моих предшественников, я требую от самого себя и от других неукоснительного следования законам и установлениям, регулирующим нашу работу, не только не пренебрегая традицией, но и всячески оберегая ее и стремясь ежеминутно следовать ее живому духу. Вполне отчетливо сознавая неуклонный ход времени, я признаю необходимость постоянного и непрерывного обновления и, можно сказать, модернизации средств, подходов и процессов, но, подобно моим предшественникам на этом посту, и то, что сохранение духа — духа, который я назвал бы духом преемственности и органически присущего нам творческого поиска, должно превалировать над соображениями любого другого порядка, ибо в противном случае мы будем невольно потворствовать слому и сносу того морального здания, которое в качестве первых и последних хранителей жизни и смерти мы, как и прежде, представляем здесь. Без сомнения, у кого-то вызовет нарекания отсутствие здесь пишущей машинки, не говоря уж о еще более современном оборудовании, кто-то вознегодует, что каталожные шкафы по-прежнему изготовлены из натуральной древесины, а сотрудникам приходится, словно в незапамятные времена, обмакивать перо в чернильницу и пользоваться промокательной бумагой, не будет недостатка в тех, кто сочтет нас безнадежно застрявшими в прошлом, кто потребует от правительства оснастить нашу службу передовыми технологиями, но если законы и установления могут быть изменены в любую минуту, то ничего подобного не должно происходить с традицией, и суть, и буква которой требуют именно неизменности. Никому не под силу перенестись в ту эпоху, когда возникала традиция, рожденная временем и временем же вскормленная и взлелеянная. Никто не вправе сказать, будто сущего не существует, никто не осмелится, уподобясь малому дитяти, захотеть, чтобы бывшее сделалось небывшим. А если и решится кто-либо, то лишь попусту потратит время. Таковы бастионы нашего разума и нашей силы, такова стена, за которой мы оказались способны защищать, вплоть до самого последнего времени, нашу идентичность вкупе с нашей автономией. Так было, так есть. И так будет впредь до тех пор, пока наша пытливая мысль не укажет нам необходимость новых путей.