Шрифт:
Певец объявляет следующую песню:
— Старая мелодия для тех, кого любовь лишает покоя, когда приходит, и еще больше — когда уходит.
Надя морщится, как от неприятного запаха.
— О нет, в самом деле, невозможно ни о чем разговаривать, когда вокруг джазовые певцы. Все тут же становится глупым. Я расскажу вам остальное как-нибудь в другой раз.
Певец начинает завывать под ворчливое фортепьяно, крадущийся бас и нашептывание щеточек.
— По крайней мере, когда закончится эта сентиментальная чушь.
Скотт выбирается из-за стола и, встряхивая головой, идет к телефонному автомату.
Пока саксофонист выдувает скорбное извилистое соло, Надя спрашивает Джона о брате, без видимой иронии хвалит Скотта. Спрашивает, зачем мужчина, который мог бы стать кинозвездой или политиком, стал вместо этого преподавать «свой непроизносимый беспородный язык нам, бедным мадьярам». На это Джону ответить нечего, и только теперь он понимает — вспоминая все, чего многие годы хотел от Скотта, — что вряд ли знал своего брата и понимал его побуждения. Но ему не хочется признаваться ей в незнании, чего бы ни касалось дело, и он говорит, что для бакалавра английского сейчас в Штатах никаких перспектив, и выпускники вынуждены тоже становиться своего рода беженцами, идти на все четыре стороны преподавать свое единственное умение, ценность которого возрастает пропорционально тому, как далеко от дома они заберутся. И он доволен, что Надя смеется, ему нравится, как она выдыхает одновременно дым и веселье.
— Удивительно. Здесь он как швед в Конго, — говорит Надя. — В этом мире всегда найдется что-нибудь интересное.
Аплодисменты в зале усиливаются, как стук сердца, внезапно пущенный в колонки, и ансамбль объявляет конец выступления.
— К сожалению, если вы меня извините, — она поднимается, — пока оркестр отдыхает, мне нужно быть у инструмента.
Надя и ее высокий бокал с шампанским плывут к сцене причудливым резным носом невидимого парусника.
Скотт возвращается сию минуту, но не садится. Надя начинает играть мерное «Когда проходит время», [48] а Скотт, склонившись, бросает на стол венгерские банкноты одну за другой.
48
«Когда проходит время» («As Time Goes By», 1937) — песня Германа Хапфилда, впервые спетая Билли Холидэй в 1937 г, впоследствии стала центральной темой в фильме «Касабланка».
— Тут должно хватить на мою долю в сегодняшнем представлении. Она не закончила, так ведь? Правильно. Конца ты никогда не услышишь, ставлю двадцатку. Мне уже пора отсюда сваливать, малыш. И вообще, знаешь, давай немного отдохнем от этих еженедельных шарад, ладно?
— Вполне подходит, шеф.
— Отлично.
— Отлично.
— Спокойной ночи.
— Ага.
XXI
Сердитыми лицами и громкой музыкой встречает Джона Марков подъезд, куда Джон входит утром примерно через неделю. Ненавидящие взгляды мелькают за раздернутыми шторами, глаза щурятся сквозь плотно захлопнутые, несмотря на июльскую жару, окна. В темном подъезде на Джона бросаются две старухи, останавливают его на ступеньках, загораживают проход, ни с того ни с сего начинают браниться, хотя вина Джона закономерно остается для него невидима сквозь ее венгерское изложение, и Джоновы просьбы о помиловании беспомощно маскируются под лопотание иностранца — эти звуки еще пуще провоцируют обвинителей, пока они наконец не двигаются дальше вниз по лестнице, размахивая руками и бросая свирепые взгляды назад, на источник угрозы.
Внутренний двор дома и опоясывающая его двухэтажная галерея наполнены эхом странной трескучей старинной музыки, какой-то чарльстонообразной танцевальной мелодии из двадцатых, что-то про поедание завтрака. Поверх тенора исполнителя плывут шумы и помехи, как снежинки в свете фонаря. Джону не приходится особо напрягать воображение, чтобы установить источник музыки и понять, почему жильцы ставят беспорядок ему в вину: звук закономерно становится все громче, пока Джон приближается к Марковой квартире, и приходится крепко колотить в дверь, прежде чем ее открывают. Марк стоит в исподнем (семейные трусы, футболка без рукавов), лицо покраснело и опухло; Джону кажется, что Марк плакал, но теперь его чудаковатый друг широко улыбается и вот уже идет по квартире, извиваясь и приплясывая под музыку, от которой стекла дребезжат в окнах.
Джон, свеженазначенный адвокат разозленного населения, закрывает окна, которые смотрят во двор, и начинает охоту на преступное стерео. В спальне Джон натыкается не на стерео, а на большой граммофон в комплекте с блестящей ручкой и медным рупором. Джон вращает глазами, пытаясь прочесть выцветший и облезлый ярлык на крутящемся черном диске: «Двшк пел звтрк». Когда растрепанный одышливый хозяин уходит на кухню за питьем, Джон, не обнаружив регулятора громкости, осторожно поднимает массивный звукосниматель. Он ждет невыносимого скрежета, и мурашки ползут у него по коже, но на полуфразе песни дом затапливает мягкое беззвучие. В неожиданной тишине паль цы Джона ползут по зеву и губам тусклого медного рупора, желобчатым, моллюсковым. Он гадает о прежних владельцах, замечает в металле глубокую царапину, которую, должно быть, оставила какая-то мощная сила — заскучавший ребенок с перочинным ножом, небрежный грузчик на пару с дверным косяком, брошенный любовник с затаенной злобой.
— Мое новое сокровище, — объясняет Марк. В его рыхлых влажных руках два запотевших стакана с ледяным чаем. — Я знал, что тебе понравится, именно тебе. Когда я его покупал, я вообще-то думал про тебя: «Вот это Джон оценит».
Марк приобрел действующий заводной антиквариат днем раньше в лавочке электротехники по соседству. В придачу к граммофону шли восемь толстых черных пластинок, странные звуки эпохи, окончившейся за несколько десятилетий до Маркова рождения: застенчивые, архаически сальные тексты, превозносящие архаичные формы флирта и секса, подмышечные танцы, древние и чуждые, как похоронные обряды этрусков или ацтекские заклания девственниц. Необъяснимо распухшее лицо Марка оставляет Джона гадать, не прервал ли он какую сцену с испарившимся незнакомцем, который теперь скорчился в ванне или выскальзывает через заднюю дверь, или, может, Марка ждет закапанное слезами письмо, недочитанным или недописанным сунутое в стол?