Шрифт:
Но подобные случаи были весьма редки. Среди элегантных людей, составлявших ядро салона Германтов, преобладал тип человека, добровольно (или по крайней мере так думавшего) отказавшегося от всего остального, от всего, что было несовместимо с остроумием Германтов, с учтивостью Германтов, с тем неподдающимся определению «шармом», который был ненавистен всякой сколько-нибудь централизованной «корпорации».
Люди, знавшие, что один из таких завсегдатаев салона герцогини получил когда-то золотую медаль в «Салоне», что другой, секретарь конференции адвокатов, блестяще начал свою карьеру выступлениями в Палате депутатов, что третий искусно служил Франции на посту поверенного в делах, вправе были считать неудачниками людей, которые ничего с тех пор не сделали в течение двадцати лет. Но таких «осведомленных» было очень мало, а сами заинтересованные вспомнили бы об этом последние, ибо для них эти старые звания потеряли всякое значение в свете идей, господствовавших в салоне Германтов: разве выдающиеся министры, один — немного торжественный, другой — любитель каламбуров, не приравнивались там к нудному классному наставнику или же, наоборот, к приказчику, — министры, которых превозносили газеты, но возле которых герцогиня Германтская зевала и проявляла нетерпение, если хозяйка дома по неосмотрительности сажала одного из них рядом с ней. Ибо способности первоклассного деятеля вовсе не служили рекомендацией в глазах герцогини, и те из ее знакомых, что отказались от «карьеры» или от военной службы, что перестали выставлять свою кандидатуру в Палату депутатов, приходя ежедневно завтракать и беседовать со своей большой приятельницей, встречая ее у высочеств, впрочем, невысоко ими ценимых, по крайней мере по их словам, полагали, что они избрали благую часть, хотя меланхолический их вид, даже посреди веселья, несколько противоречил основательности этого суждения.
Надо, впрочем, признать, что утонченность светской жизни, остроумие разговоров в салоне Германтов, при всей своей легковесности, представляли собой нечто реальное. Никакое официальное звание не стоило приятности общества любимцев герцогини Германтской, которых не удалось бы привлечь к себе самым влиятельным министрам. Если в этом салоне навсегда похоронило себя столько честолюбий и даже благородных усилий, то по крайней мере из их праха вырос редкостный цветок светской суетности. Конечно, люди остроумные, вроде, например, Свана, смотрели свысока на людей, занимавшихся какой-нибудь деятельностью, но герцогиню Германтскую возносил надо всем не ум, а та его более утонченная в ее глазах форма, возвышавшаяся до своего рода словесного таланта, которая называется остроумием. И если некогда у Вердюренов Сван считал Бришо педантом, а Эльстира грубияном, несмотря на всю ученость первого и гений второго, то его побуждало к тому остроумие Германтов. Никогда бы он не решился представить герцогине ни того ни другого, ясно представляя, с каким видом она бы приняла тирады Бришо и шуточки Эльстира, поскольку Германты считали длинные претенциозные речи в серьезном или насмешливом роде самым несносным проявлением слабоумия.
Что же касается самих Германтов, то если не все они были проникнуты духом Германта в такой степени, как бывают, например, проникнуты одним духом литературные кружки, у всех членов которых одинаковая манера произношения, одинаковая манера выражать свои мысли и следовательно, мыслить, то объясняется это, конечно, не тем, что в светских кругах оригинальность выражена ярче и служит препятствием к подражанию. Ведь подражание требует не только отсутствия оригинальности, но и относительной тонкости слуха, которая позволила бы сначала уловить то, чему потом подражаешь. Между тем некоторые Германты были в такой же степени лишены этого музыкального чувства, как и Курвуазье.
Если взять для примера искусство подражания, которое называется обыкновенно «имитированием» (у Германтов говорили «шаржировать»), то, как бы ни преуспевала в нем герцогиня Германтская, Курвуазье настолько же не умели оценить его, как если бы они были не мужчинами и женщинами, а стадом кроликов, потому что они никогда не в состоянии были подметить недостаток или интонацию, которые герцогиня пыталась передразнить. Когда она «имитировала» герцога Лиможского, Курвуазье протестовали: «Ах, нет, он вовсе так не говорит, не далее как вчера вечером я обедала с ним у Бебет, он разговаривал со мной целый вечер и говорил совсем не так», — между тем как сколько-нибудь просвещенные Германты восклицали: «Господи, до чего уморительна Ориана! Бесподобнее всего то, что, когда она его имитирует, она на него похожа! Мне кажется, что я его слышу. Ориана, еще немножко Лиможа!» И пусть даже эти Германты (не говоря уже о Германтах исключительных, которые, когда герцогиня имитировала герцога Лиможского, с восхищением говорили: «Право, можно подумать, что вы его схватили», или «что ты его схватила») лишены были остроумия в том смысле, как его понимала герцогиня (в чем она была права), однако, слыша и повторяя словечки герцогини, они кое-как переняли ее манеру выражаться, манеру судить о вещах, — то, что Сван, подобно герцогу, назвал бы ее манерой «редактировать», — вследствие чего разговор их представлял, с точки зрения Курвуазье, нечто безобразно похожее на остроумие Орианы, величавшееся ими остроумием Германтов. Так как Германты эти были не только ее родственниками, но и почитателями, то Ориана (которая, вообще говоря, держала родных своих на почтительном расстоянии и отплачивала теперь пренебрежением за их злобные выходки по отношению к ней, когда она была девушкой) иногда заходила к ним, обыкновенно в сопровождении герцога, в теплое время года, когда она делала визиты вместе с мужем. Визиты эти бывали целым событием. У принцессы д'Эпине, принимавшей в большом салоне на нижнем этаже, учащеннее билось сердце, когда она издали замечала, словно слабое зарево безвредного пожара или разведочные отряды неожиданно вторгшегося неприятеля, медленным шагом переходившую двор герцогиню в прелестной шляпе и с зонтиком, с которого стекал запах лета. «Глядите, Ориана», — говорила она предостерегающим тоном, как бы давая своим посетительницам время ретироваться в порядке и эвакуировать без паники салон. Половина ее гостей, не решаясь остаться, вставала. «Нет, зачем? Садитесь, пожалуйста, я буду рада, если вы останетесь еще немного», — говорила принцесса спокойно и непринужденно (чтобы не выходить из роли великосветской дамы), но немного деланным тоном. — «Вы, может быть, желали бы поговорить между собой». — «Так вы действительно торопитесь? Ну, что ж, я к вам зайду», — отвечала хозяйка дома тем своим гостьям, присутствие которых ей было нежелательно. Герцог и герцогиня чрезвычайно вежливо кланялись людям, которых они видели у г-жи д'Эпине много лет, не знакомясь с ними, и которые едва отвечали им сдержанным «здравствуйте». Когда они уходили, герцог любезно осведомлялся о них, делал вид, будто он интересуется внутренними достоинствами людей, которых он не принимал вследствие злого каприза судьбы или же по причине нервного состояния Орианы. «Кто такая эта дама в розовой шляпе?» — «Помилуйте, кузен, вы ее уже не раз встречали, это виконтесса Турская, урожденная Ламарзель». — «Но ведь она хорошенькая, у нее умные глаза; если бы, не маленький изъян на верхней губе, она была бы просто очаровательна. Если существует виконт Турский, то он наверное не скучает. Вы знаете, Ориана, кого мне напоминают ее брови и ее прическа? Вашу кузину Эдвиж де Линь». Герцогиня Германтская, не любившая слушать о красоте других женщин, ничего не отвечала. Но она упускала из виду пристрастие своего мужа показывать, что он прекрасно осведомлен о людях, которых он не принимал, рассчитывая таким образом создать впечатление человека более серьезного, чем его жена. «Вы упомянули имя Ламарзель, — говорил он вдруг с оживлением. — Помню, когда я был в Палате, я слышал прямо-таки замечательную речь…» — «Ее произнес дядя молодой женщины, которую вы только что видели». — «Ах, какой талант! Нет, малютка, — говорил он виконтессе д'Эгремон, которую герцогиня Германтская терпеть не могла, но которая, добровольно приняв на себя у г-жи д'Эпине роль субретки (за что платилась ее собственная субретка, которую она била по возвращении домой), оставалась во время визита герцогской четы сконфуженная, жалкая, но все-таки оставалась, помогала герцогу и герцогине снять пальто, старалась им услуживать, тихонько предлагала пройти в соседнюю комнату, — не заваривайте для нас чаю, поговорим спокойно, без церемоний, мы люди простые, невзыскательные. К тому же, — прибавлял он, оставляя раскрасневшуюся, преданную, честолюбивую и полную рвения Эгремон и обращаясь к г-же д'Эпине, — в нашем распоряжении только четверть часа». Вся четверть часа этого визита занята была своего рода выставкой словечек герцогини, которые та роняла в течение недели и сама бы, конечно, о них не напомнила, если бы герцог своим искусным вмешательством, притворно журя за них жену, не заставлял ее как бы невольно их повторять.
Принцесса д'Эпине, которая любила свою кузину и знала, что та питает слабость к комплиментам, восторгалась ее шляпой, ее зонтиком, ее остроумием. «Расхваливайте ее туалеты сколько вам угодно, — говорил герцог усвоенным им недавно ворчливым тоном, который он смягчал лукавой улыбкой, чтобы никто не принял его недовольство всерьез, — но ради бога не хвалите ее остроумия, я бы отлично обошелся без такой остроумной жены. Вы, должно быть, намекаете на ее плохой каламбур насчет моего брата Паламеда, — прибавлял он, отлично зная, что каламбур этот еще неизвестен г-же д'Эпине и остальным родственникам, и в восторге от того, что может хвастнуть своей женой. — Прежде всего я нахожу недостойным женщины, когда-то говорившей, не буду отрицать, довольно забавные вещи, — сочинять плохие каламбуры, особенно же насчет моего брата, который так обидчив, недоставало только, чтобы это привело его к ссоре со мной». — «Нет, мы не знаем! Каламбур Орианы? Наверное он восхитителен. Ах, скажите, скажите его нам!» — «Нет, нет, — продолжал герцог все еще недовольным, хотя и более мягким тоном, — я чрезвычайно рад, что он не дошел до вас. Серьезно, я очень люблю моего брата». — «Послушайте, Базен, — говорила герцогиня, которой пришло время подать реплику мужу, — не понимаю, почему вы думаете, что это может рассердить Паламеда, ведь вы отлично знаете, что он слишком умен, чтобы обидеться на глупую шутку, в которой нет ничего оскорбительного. Слушая вас, можно подумать, будто я сказала какую-нибудь гадость, а я просто дала ничуть не смешной ответ на один вопрос, и только вы его раздули вашим негодованием. Я вас не понимаю». — «Вы ужасно разжигаете наше любопытство, о чем идет речь?» — «Ну, ясно, о пустяках! — воскликнул герцог Германтский. — Вы, может быть, слышали, что мой брат хочет подарить Брезе, замок своей покойной жены, сестре своей Марсант». — «Да, но нам говорили, что она его не хочет, что ей не нравится местность, в которой он расположен, что климат для нее неподходящий». — «Как раз это самое кто-то сказал моей жене, прибавив, что, если мой брат дарит замок сестре, то не для того, чтобы доставить ей удовольствие, а чтобы, ее подразнить. Он ужасный задира, ваш Шарлюс, заметил рассказчик. А вы знаете, что Бризе прямо королевский дворец, он стоит, вероятно, несколько миллионов, в старину это было королевское поместье, там один из красивейших лесов Франции. Многие, я думаю, были бы не прочь, чтобы их так задирали. И вот, услышав, что Шарлюса называют задирой за то, что он изъявляет готовность подарить прекрасный замок, Ориана не могла удержаться от восклицания, — невольного, я должен засвидетельствовать, без всякого злого намерения, потому что оно вырвалось у нее с быстротою молнии: «Задира… задира… Так это Задира [2] Гордый!» Вы понимаете, — прибавил снова ворчливым тоном герцог, обведя взглядом присутствующих, чтобы судить, как ими принято остроумие жены, хотя он относился довольно скептически к познаниям г-жи д'Эпине в древней истории, — вы понимаете, это по ассоциации с римским царем Тарквинием Гордым; глупо это, плохая игра слов, недостойная Орианы. Хотя я и не остроумен, зато более осмотрителен, я думаю о последствиях; если на нашу беду это дойдет до брата, поднимется целая история. Тем более, — прибавил он, — что Задира Гордый неплохо к нему подходит, ведь Паламед человек крайне высокомерный, крайне надменный и крайне обидчивый, крайне склонный к пересудам, даже помимо вопроса о замке. Только это и спасает словечки моей супруги: даже когда она хочет опуститься до пошлостей, она все-таки остается остроумной и довольно хорошо рисует людей».
2
Непереводимый каламбур. Французское слово taquin (задира), напоминает Tarquin (Тарквиний) — имя одного из римских царей, прозванного Гордым (прим. пер.).
Таким образом, благодаря один раз Задире Гордому, другой раз — другому словечку, эти родственные визиты герцога и герцогини обновляли запас рассказов, и вызванное им волнение долго не затихало после ухода остроумной женщины и ее импрессарио. Словечками Орианы угощались сначала привилегированные, находившиеся на празднестве (лица, оставшиеся у принцессы). «Вы не знавали Задиру Гордого?» — спрашивала г-жа д'Эпине. «Как же, — отвечала, краснея, маркиза де Бавено, — принцесса де Сарсина (Ла Рошфуко) мне передавала, «хотя не в таких выражениях. Но, конечно, гораздо интереснее было услышать об этом так, как было рассказано моей кузине», — прибавляла она, словно желая сказать: «услышать под аккомпанемент автора». «Мы говорили о последнем каламбуре Орианы, которая только что была здесь», — обращались сидевшие к одной гостье, готовой впасть в отчаяние по случаю того, что она не пришла часом раньше. «Как, Ориана была здесь?» — «Ну, да, вам бы следовало прийти немножко раньше», — отвечала г-жа д'Эпине, не упрекая своей гостьи, но давая ей почувствовать, сколько она потеряла благодаря своей оплошности. Сама она виновата, если не присутствовала на сотворении мира или на последнем представлении с участием г-жи Карвало. «Что такое вы говорите о последнем словечке Орианы, признаюсь, мне ужасно нравится Задира Гордый», — и «словечком» лакомились еще и в холодном виде на другой день за завтраком в обществе самых близких друзей, нарочно для этого приглашенных, оно вновь подавалось под различными соусами в течение целой недели. И даже делая на этой неделе свой ежегодный визит принцессе Пармской, г-жа д'Эпине пользовалась случаем, чтобы спросить ее высочество, знает ли она каламбур, и рассказывала ей о нем. «Ах, Задира Гордый!» — говорила принцесса Пармская с вытаращенными от восхищения a priori глазами, но умоляла дать дополнительные объяснения, в чем ей не отказывала г-жа д'Эпине. «Признаюсь, Задира Гордый мне бесконечно нравится в этой редакции», — заключала г-жа д'Эпине. В действительности слово «редакция» вовсе не подходило к этому каламбуру, но принцесса д'Эпине, мнившая себя обладательницей остроумия Германтов, переняла от Орианы выражения «редактировать, редакция» и употребляла их кстати и некстати. Между тем принцесса Пармская, недолюбливавшая г-жу д'Эпине, которую она считала безобразной, скупой и злой, полагаясь на утверждение Курвуазье, вспомнила, что слово «редакция» ей доводилось слышать от герцогини Германтской, но применить его самостоятельно она бы не сумела. Ей показалось, что прелесть Задиры Гордого проистекает именно от его редакции, и, не забывая своей антипатии к безобразной и скупой даме, она все же не могла побороть в себе восхищения перед этой обладательницей остроумия Германтов, так что решила даже пригласить г-жу д'Эпине в оперу. Ее удержала лишь мысль, что следовало бы, пожалуй, сначала посоветоваться с герцогиней Германтской. Что же касается г-жи д'Эпине, которая, в отличие от Курвуазье, рассыпалась в любезностях перед Орианой и любила ее, хотя завидовала ее связям и была немного задета шутками насчет ее скупости, публично отпускавшимися герцогиней, то по возвращении домой она рассказала, с каким трудом принцесса Пармская уразумела Задиру Гордого и каким должна быть снобом Ориана, чтобы поддерживать близкие отношения с такой дурой. «Я бы никогда не могла бывать у принцессы Пармской, если бы и желала, — говорила она собравшимся у нее за обедом друзьям, — потому что г. д'Эпине никогда бы мне этого не позволил из-за ее безнравственности, — намекала она на воображаемое распутство принцессы. — Но даже если бы муж мой был не такой строгий, признаюсь, я бы все-таки не могла. Не понимаю, как может Ориана постоянно видеться с ней. Сама я хожу к ней раз в год и едва досиживаю до конца визита». Что же касается тех Курвуазье, которые находились у Виктюрньены во время визита герцогини Германтской, то приход герцогини обыкновенно обращал их в бегство, так как их очень раздражали преувеличенные расшаркиванья перед Орианой. Все-таки один из Курвуазье остался в день Задиры Гордого. Он не понял как следует шутки, но все-таки кое-что в ней уловил, потому что был человек образованный. И Курвуазье пошли повторять, что Ориана назвала дядю Паламеда «Тарквинием Гордым», что, на их взгляд, рисовало его довольно хорошо, но зачем поднимать столько шума вокруг Орианы, недоумевали они. Вокруг королевы столько бы не шумели. «В общем, что такое Ориана? Я не отрицаю, что Германты — старый род, но Курвуазье ни в чем им не уступают ни известностью, ни древностью, ни родственными связями. Не надо забывать, что, когда в Парчевом Лагере английский король спросил Франциска I, кто самый знатный из находившихся там сеньёров, французский король отвечал: «Курвуазье, ваше величество». Впрочем, если бы даже во время таких визитов Орианы присутствовали все Курвуазье, они тем более остались бы нечувствительны к остротам Орианы, что рождавшие их поводы в большинстве случаев рассматривались бы ими с совершенно иной точки зрения. Если, например, какая-нибудь Курвуазье обнаруживала нехватку стульев на устраиваемом, ею приеме, или если она ошиблась в имени, разговаривая с гостьей, которой она не узнала, или если кто-нибудь из ее слуг обращался к ней с неловкой фразой, то эта Курвуазье, крайне раздосадованная, покрасневшая, дрожащая от возбуждения, огорчалась выпавшими ей неприятностями. Когда же у нее сидел гость и должна была прийти Ориана, она говорила тревожным и надменно-вопросительным тоном: «А вы с ней знакомы?» — боясь, как бы присутствие незнакомца не произвело дурного впечатления на Ориану. Но герцогине Германтской подобные инциденты давали, напротив, материал для уморительных рассказов, так что приходилось едва ли не завидовать недостатку стульев, промаху слуги, присутствию незнакомого гостя, как приходится радоваться тому, что великих писателей держали на расстоянии мужчины и обманывали женщины, поскольку их унижения и страдания если и не пробудили в них талант, то по крайней мере послужили материалом для их произведений.
Курвуазье неспособны были также подняться до новшеств, которые герцогиня Германтская, руководясь безошибочным инстинктом, вводила в светскую жизнь и которые, приспособляя жизнь эту к требованиям времени, обращали ее в художественное произведение, тогда как чисто рассудочное применение строгих правил привело бы к таким же плохим результатам, как если бы кто-нибудь, желая преуспеть в любви или в политике, стал бы рабски копировать в своей жизни подвиги Бюсси д'Амбуаза. Если Курвуазье давали семейный обед или обед для какой-нибудь высочайшей особы, то приглашение к этому обеду остроумного человека, например, приятеля их сына, казалось им аномалией, способной произвести самое дурное впечатление. Одна из Курвуазье, отец которой был министром при Наполеоне, устраивая утренний прием в честь принцессы Матильды, заключила геометрическим методом, что ей следует пригласить только бонапартистов. Между тем она почти никого из них не знала. Все ее знакомые элегантные женщины, все приятные мужчины были безжалостно изгнаны, ибо все они придерживались легитимистических убеждений и, значит, согласно логике Курвуазье, могли не понравиться ее императорскому высочеству. Принцесса, принимавшая у себя цвет Сен-Жерменского предместья, была немало удивлена, встретив у г-жи де Курвуазье только одну знаменитую прихлебательницу, вдову бывшего префекта эпохи Империи, вдову директора почт и несколько особ, известных своей верностью Наполеону, своей глупостью и своей скукой. Правда, принцесса Матильда щедро обласкала монаршим своим благоволением также и этих жалких дурнушек, которых герцогиня Германтская остереглась, конечно, пригласить, когда наступила ее очередь принимать принцессу, заменив их, без всяких априорных рассуждений о бонапартизме, роскошнейшим букетом красавиц и знаменитостей, которые, как подсказывали ей своего рода чутье, такт и музыкальный слух, должны были понравиться племяннице императора, даже когда они принадлежали к королевской фамилии. В числе гостей находился, например, герцог Омальский, и когда принцесса подняла и поцеловала в обе щеки герцогиню Германтскую, сделавшую глубокий реверанс и хотевшую поцеловать ей руку, она совершенно чистосердечно заявила, что никогда в жизни не проводила так хорошо времени и не присутствовала на более удачном празднестве. Принцесса Пармская была похожа на Курвуазье своей неспособностью обновлять светскую жизнь, но в отличие от Курвуазье неожиданности, которыми всегда поражала ее герцогиня Германтская, порождали в ней не антипатию, а восхищение. Крайняя отсталость принцессы еще более его увеличивала. Герцогиня Германтская, правда, далеко не была столь передовой, как сама она думала. Но, чтобы поражать принцессу, достаточно было быть немного более передовой, чем она; так как каждое поколение критиков высказывает противоположное тому, что высказывали их предшественники, то стоило только герцогине сказать, что Флобер, этот враг буржуазии, сам прежде всего буржуа, или что у Вагнера можно найти много итальянской музыки, и принцессе открывались, каждый раз ценой огромной затраты усилий, как пловцу, которому приходится бороться с бурей, неслыханные, хотя и туманные горизонты. Ее, впрочем, ошеломляли парадоксы герцогини не только насчет художественных произведений, но и насчет общих знакомых, а также светских событий. Вероятно одной из причин постоянной неожиданности для принцессы суждений герцогини о людях была ее неспособность отличать подлинное остроумие Германтов от зачаточных его форм, перенимаемых другими (вследствие чего она приписывала высокую интеллектуальную ценность некоторым представителям и особенно представительницам рода Германтов и бывала немало смущена, когда герцогиня называла их олухами). Но была для этого и другая причина, которую я, в то время больше знакомый с книгами, чем с людьми, и знавший литературу лучше, чем свет, усмотрел в том, что герцогиня, жившая светской жизнью, праздность и бесплодие которой относятся к подлинной общественной деятельности так же, как в искусстве критика относится к творчеству, простирала на окружающих неустойчивость точек зрения и нездоровую жажду резонера, который, чтобы напоить иссохший свой ум, готов ухватиться за любой свеженький парадокс и не постесняется поддержать мнение, будто «Ифигения» Пиччини лучше «Ифигении» Глюка, а при случае даже — что настоящая «Федра» — «Федра» Прадона.
Когда интеллигентная, образованная, остроумная женщина выходила замуж за робкого дурня, «которого редко кто видел и никто не слышал, то герцогиня Германтская придумывала себе в один прекрасный день утонченное наслаждение, не только «описывая» жену, но и «открывая» мужа. Так, например, относительно четы Камбремер, если бы она принадлежала к ее кругу, герцогиня постановила бы, что г-жа де Камбремер — дура, но зато личностью милой и интересной, хотя непризнанной и обреченной на молчание своей трещоткой-женой, которая не годится ему в подметки, является маркиз; объявив это, герцогиня почувствовала бы то освежение, какое чувствует критик, когда признается, что «Эрнани», которым все восхищались в течение семидесяти лет, он предпочитает «Влюбленного льва». И если все смолоду жалели примерную женщину, подлинную святую, вышедшую замуж за негодяя, то герцогиня Германтская, из той же потребности в ничем не оправданной новизне, в один прекрасный день утверждала, что негодяй-муж просто легкомысленный, но добросердечный человек, которого непреклонная суровость жены толкнула на крайне необдуманные поступки. Я знал, что, не только имея дело с различными произведениями, созданными в течение длинного ряда веков, но даже и в одном произведении критика любит погружать в тень то, что слишком долго ярко сияло, и извлекать на свет то, что казалось обреченным на окончательное забвение. Я не только видел, как Беллини, Винтергальтер, иезуитские архитекторы и мебельные мастера Реставрации занимали места гениев, которые объявлены были затасканными просто потому, что ими были утомлены праздные интеллигенты, как всегда бывают утомлены и изменчивы неврастеники. Я видел, как в Сент-Бёве предпочитали то критика, то поэта, как осуждались стихи Мюссе и возвеличивались его весьма посредственные пьесы. Конечно, неправы те эссеисты, что ставят выше самых прославленных сцен «Сида» и «Полиевкта» тираду из «Лжеца», которая, подобно старинному плану, дает сведения о Париже XVII века, но это их предпочтение, оправдываемое если не эстетическими соображениями, то по крайней мере интересом к фактам, еще вполне логично по сравнению с шальной критикой. Она отдает всего Мольера за один стих из «Сумасброда» или же, находя вагнеровского «Тристана» убийственно скучным, готова пощадить из него одну «прелестную ноту рожка», раздающуюся, когда проходит охота. Эта извращенность помогла мне понять извращенность, проявляемую герцогиней Германтской, когда она объявляла, что такой-то человек их круга, всеми признанный славным малым, но глупцом, является чудовищем эгоизма, продувной бестией, что другой, известный своей щедростью, может служить символом скупости, что добрая мать не дорожит своими детьми и что женщина, всеми считавшаяся порочной, исполнена самых благородных чувств. Словно поврежденные ничтожеством светской жизни, ум и чувства герцогини Германтской были слишком шаткими, чтобы увлечение очень быстро не сменялось в ней отвращением (что не мешало ей вновь прельщаться тем родом остроумия, которым она то пренебрегала, то увлекалась) и чтобы пленительность, которую она находила в отзывчивом человеке, не превращалась, — если он учащал свои посещения и слишком усердно искал у нее руководства, которое она неспособна была ему дать, — в раздражение, вызывавшееся не поклонником ее, как она думала, а ее собственным бессилием находить удовольствие, как это всегда бывает с людьми, которые ограничиваются тем, что его ищут. Изменчивость суждений герцогини не щадила никого, за исключением ее мужа. Он один никогда ее не любил; в нем она всегда чувствовала железный характер, равнодушие к ее капризам, презрение к ее красоте, крутой нрав, непреклонную волю, то есть видела одного из тех людей, единственно под властью которых особы нервные умеют находить спокойствие. С другой стороны, у герцога Германтского, всегда увлекавшегося одним и тем же типом женской красоты, но искавшего его в часто сменявшихся любовницах, была, когда он их покидал и чтобы посмеяться над ними, одна только постоянная и неизменная сообщница, которая часто его раздражала своей болтовней, но которую все признавали самой красивой, самой добродетельной, самой умной и самой образованной представительницей аристократии; все признавали, что ему чрезвычайно посчастливилось взять себе в жены эту женщину, которая прикрывала все его бесчинства, принимала, как никто, и поддерживала за их салоном репутацию первого салона Сен-Жерменского предместья. Это общее мнение разделял он всецело; нередкие вспышки гнева на жену не мешали ему гордиться ею. Будучи скупым при всей своей любви к пышности, он отказывал жене в самых ничтожных деньгах на благотворительность, на прислугу, но считал необходимым, чтобы у нее были самые роскошные туалеты и самые красивые выезды. Каждый раз, когда ей удавалось придумать новенький пряный парадокс насчет достоинств и недостатков (вдруг переставлявшихся ею) кого-нибудь из их знакомых, герцогиня Германтская сгорала от нетерпения попробовать его перед лицами, способными его посмаковать, жаждала угостить их его психологической оригинальностью и блеснуть перед ними лапидарностью своего зложелательства. Правда, эти ее новые мнения содержали обыкновенно не больше истины, чем старые, часто даже меньше; но как раз произвольность и неожиданность сообщали им нечто остроумное и внушали такое нетерпеливое желание поделиться ими. Однако жертвой психологических экспериментов герцогини бывал обыкновенно близкий ей человек, и те, кому она желала передать свое открытие, совершенно не подозревали, что человек этот уже не пользуется ее благорасположением; таким образом упрочившаяся за герцогиней репутация исключительно чуткой женщины, способной быть самым нежным и преданным другом, затрудняла приступ к атаке; герцогиня могла самое большее вмешаться в разговор как бы против своей воли, подать как бы вынужденную реплику, чтобы внести успокоение, чтобы с виду возразить, а на деле поддержать партнера, взявшегося ее провоцировать; как раз роль такого партнера бесподобно исполнял герцог Германтский.