Шрифт:
Поэтому житейское поприще есть не что иное, как зеркало, в котором может открыться человеку природа его собственной воли. Но получается, по Шопенгауэру, увидеть себя в нем дано не всем. Большая часть человечества, похоже, обречена остаться вне морали, пути к ней нет, так как характер предопределен. Шопенгауэр готов признать моральную направленность сознания только перед лицом смерти, когда человек раскаивается в совершенных несправедливостях.
Является ли размежевание между себялюбием и злом, с одной стороны, и справедливостью и состраданием, с другой, — абсолютным? Шопенгауэр — пессимист, поэтому он утверждает, что подлинный субстрат наших волевых стремлений, наша внутренняя сущность сама по себе, само хотящее и познающее для нас недоступны: «Мы видим лишь вовне, внутри — мрак. Поэтому знание, какое мы имеем о себе самих, вовсе не бывает полным и исчерпывающим, напротив, оно очень поверхностно, и в большей, даже главной своей части мы остаемся для себя самих неизвестными и загадкой» (76. С. 251).
Но если человек — загадка, то ответ, пока она не разгадана, остается открытым, пессимизм не абсолютным, и в конце туннеля, возможно, светит свет: там, вдалеке, и у себялюбца, и у злодея могут таиться моральные импульсы. Тем более что Шопенгауэр при этом вспоминает слова Канта о том, что Я познает себя лишь как явление, а не то, что оно такое само по себе. И эта вещь «в бесчисленных явлениях этого чувственного мира все-таки может быть единой, и во всех них будет обнаруживаться лишь единая и тождественная сущность» (76. С. 252), то есть один индивид узнает в другом непосредственно себя самого, свою собственную истинную сущность.
Поэтому индивидуация, в которой индивид коренным образом отличает себя от другого, — основа эгоизма, не совпадает с его истинной сущностью, в которой Я сливается с Ты. Напрасно Шопенгауэр отвергает моральный закон, к загадке которого Кант относился с благоговением: если Я есмь Ты, моральный закон существует в конечном итоге для всех.
Страх
Был ли сам Шопенгауэр сострадательным? Как можно определить его характер? Он был незлым человеком. В юности у него были друзья, в старости — верные поклонники, которых он ценил. Он сострадал нищим, убогим и гонимым, помогал неимущим университетским товарищам, обеспечил берлинскую возлюбленную, которая причинила ему много страданий, пытался упокоить старость сестры. Но вместе с тем он не терпел возражений, был вспыльчив, задирист и даже мстителен, легко ссорился и с трудом мирился.
Он страшился ответственности. С годами, после долгих лет забвения в нем развилось тщеславие. С юности он не терпел философских соперников, особенно доставалось, как мы видели, Гегелю, Фихте и даже Шеллингу, с которым он во многих пунктах был согласен. Во втором томе своего главного труда он изображал мир адом, в котором каждый — дьявол для другого. В этом мире господствуют безграничный эгоизм и безмерное зло. Свободе в нем нет места.
Он резко критиковал рабовладение в Америке и ужасающие условия труда на ткацких фабриках и заводах Германии, где рабочий день длился от десяти до четырнадцати часов. Речь шла о судьбе миллионов и миллионов людей. Но когда в революционные дни 1848 года эти несчастные поднялись на борьбу за жизнь, Шопенгауэр не жалел красок, выражая свое негодование строительством баррикад и вооруженными выступлениями: он трепетал от страха за свое имущество.
Уже в конце 1847 года стал очевиден надвигающийся кризис. А в мартовские дни 1848 года по всей Германии начались беспорядки. Возмущение было всеобщим. Среди рабочих и ремесленников распространялись социалистические и коммунистические идеи. Правда, полицейское управление утверждало, что в таком богатом и цветущем городе, как Франкфурт, нет недовольных пролетариев, о бедных хорошо заботятся, горожане удовлетворены и хранят верность городской конституции 1816 года.
Но мартовские дни показали, что дело обстоит иначе. Требования, звучащие по всей Германии, были актуальны и для Франкфурта: свобода прессы, свобода собраний, ограничение власти правящего сената, расширение прав «буржуазных коллегий», эмансипация евреев, суд присяжных. Как грибы, вырастали различные союзы. «Понедельничный кружок» превратился в «Гражданский союз», «Гимнастическое общество» — в «Рабочий союз». Хоровой кружок надел красно-черно-желтые фуражки — символ единой Германии. Состоялся Конгресс ремесленников, на котором бушевали подмастерья, а мастера протестовали против капиталистических «французских свобод» и требовали нормирования труда по цеховым правилам. В мае 1848 года возникла радикальная «Франкфуртская рабочая газета», редакция которой присягнула бороться против либерального «денежного мешка».
В начале апреля в соседнем Оффенбахе состоялся Всеобщий съезд немецких рабочих союзов, принявший резолюцию, которая вызвала во Франкфурте большое волнение. В ней утверждалось, что рабочие никакие не коммунисты, они не хотят войны против богатых и собственности, но требуют занятости и достойной оплаты их тяжкого труда, личной свободы, свободы печати и равных прав; кроме того, они желали мира. Воодушевленные этими событиями, депутаты Франкфуртского рабочего союза направились со своими требованиями к власть предержащим. Они аттестовали себя как лучших, честнейших, вернейших и нравственных членов народа. Они выступили с угрозами против разрушительных махинаций князей, денежной аристократии и буржуазии, которых величали врагами народа.
Волнения охватили всю Германию. Возникли беспорядки в Бадене, Вюртемберге, Саксонии, Баварии и других государствах. Не устояла и Пруссия — самое большое немецкое королевство. В Рейнской области и в Берлине состоялись массовые выступления. В мае 1848 года открылось Прусское национальное собрание, объявившее весьма консервативный проект прусской конституции, спровоцировавший массовые выступления. Поднялось и крестьянство, требовавшее отмены феодальных тягот. Между тем во Франкфурте с 18 мая 1848 года в церкви Святого Павла начал заседать первый свободно избранный общенациональный немецкий парламент, который обсуждал принципы человеческих прав, объявив о работе над проектом конституции. На фасаде красовался лозунг: «Величие родины / Счастье страны, / О, сотвори их, / О, верни их народу!»
Артура все это крайне беспокоило. Он жаловался в письме своему почитателю Ю. Фрауэнштедту, что порядка нет, доходы сократились, книжное дело идет к упадку, все распустили паруса и готовятся к штурму. Когда парламент избрал австрийского эрцгерцога Иоганна, слывшего либералом, временным государственным правителем, Шопенгауэр вздохнул с облегчением: может быть, снова вернется порядок. Самое плохое, писал он Фрауэнштедту в июле, что эти четыре месяца прошли в ужасных духовных страданиях, страхе и заботах: вся собственность, все законное достояние оказались под угрозой. В его возрасте это тяжело пережить.