Шрифт:
XIX
На другой день, перед обедом, девчонка вбежала к Тасе и заторопила ее.
— Маменька гневаются, пожалуйте поскорее.
Тася нашла мать в кресле в сильной ажитации.
— Отравить меня хотите! — закричала Елена Никифоровна, тараща на нее глаза.
— Что такое, maman?
— Какая гадость! Ешь сама!
Она тыкала ложкой в тарелку супа.
Тася попробовала и чуть заметно улыбнулась.
— Суп хорош… из курицы.
Мать проследила глазами ее усмешку и вся побагровела.
Не успела Тася выпрямиться, как на щеке ее прозвенела пощечина.
Она схватилась за щеку. В глазах у ней потемнело. Она сделала над собой усилие, чтобы не толкнуть мать.
Пощечина! Перед девчонкой Дуняшей! Ей, девушке по двадцать второму году!
Это ее ошеломило.
— Смеяться… — кричала и заикалась мать, — смеяться! Надо мной? Ах ты мерзкая! Мерзкая… Тварь! Я тебе дам!
И она опять потянулась к ней, но Тася схватила Елену Никифоровну за обе руки и посадила ее в кресло.
— Не смейте, не смейте! — шептала она с нервной дрожью. — Я не позволю… хуже будет!..
Голос ее так задрожал, что мать испугалась.
— Ступай вон!.. Вон, вон! — кричала она и начала метаться и плакать. — Морфию мне, морфию!..
— Какого лекарства? — спросила Тасю Дуняша, задерживая ее.
— Не знаю!
И она кинулась в свою комнату вне себя. Щеки ее пылали, слезы душили ее, но не лились.
Девочкой семи лет ее высекли раз… когда ей было четырнадцать лет, мать схатила ее за ухо, но она не далась… И теперь, двадцать одного года! Мать больна, разбита, близка к параличу… Но разве это оправдание?
Бросилась Тася на кровать. Ее всю трясло. Через минуту она начала хохотать. С ней случилась первая в ее жизни истерика. Прежде она не верила в припадки, видя, как мать напускала на себя истерики. А теперь она будет знать, что это такое.
Из комнаты Таси ничего не долетало ни до старушек, ни до кабинета. Отца ее не было дома и брата также. Как ни старалась она переломить себя, хохот все прорывался, и слезы, и судороги… Так билась она с полчаса. Только и помогла себе тем, что уткнула голову в подушки и обхватила их обеими руками.
Потом, сладив с собою, села на кровать и мутными глазами оглядывала свою комнату. Смеркалось… через полчаса будет совсем темно. Ее зазнобило. Она встала, надела платок и тихо двинулась от кровати к письменном столу.
Прибила мать! Дала пощечину, как горничной!.. Да и тех теперь нельзя бить. Жаловаться пойдут, а то и сами тем же ответят. Примеры были, на днях ей рассказывали про знакомую барыню. Но чего же она так изумляется? Чем она лучше Кунцевой?.. А той мать в прошлую зиму надавала пощечин при посторонних. И до сих пор кричит на нее, как на последнюю судомойку, ругает ужасными словами, хоть и по-французски: p'ecore, salope, crapule! [76] Она и не припомнит всего! И ведь это в хорошем барском обществе… Самые старые фамилии… И Леля Тарусина ей жаловалась, что мать ее бьет. А она графиня! Ей двадцать третий год. И все терпят, злятся, презирают матерей, называют их за глаза дурами, рассказывают про них всякие гадости… А не уйдут! Почему?
76
дура, неряха, негодница! (фр.).
Куда идти? В гувернантки? Не пойдут! И не знают ничего серьезно, да и боятся бедности. Как же им можно! Тут есть расчет на мужа, а не выйдет — все равно на родительских хлебах проживет, хоть и битая.
"Рабство! Рабство! — шепчет Тася, ходя по своей комнате. — Как низко, гнусно!"
Она ничего дурного не рассказывает знакомым про мать. Не могла она ее ни любить, ни уважать! И это уже немалое горе. Ей жаль было этой женщины. Она смотрела на нее, как на "Богом убитую", ходила за ней, хотела с ней делиться, когда встанет на свои ноги, будет зарабатывать. Ее смущало еще сегодня утром то, что она хочет оставлять ее по целым часам на попечение компаньонки.
Но теперь!.. Исчезли все колебания!.. Как бы мать ни была «убита», она понимает, что делает. Вытерпеть — это значит рисковать, что она будет драться каждый день.
Вот приедет отец, Тася скажет ему, что к матери нужно приставить постороннюю женщину. Если вчера, после посещения клубной столовой, у нее явилось малодушное чувство, то теперь… вон, поскорее, без всяких дум и сомнений!
Она не могла оставаться в своей комнате. Ей было душно. Перешла она в залу, присела к пианино и заиграла громко, громко.
— Барышня, — прибежала Дуняша, — маменька не приказывают играть… У них головка болит.
— Хорошо, — ответила Тася и захлопнула крышку.
Да, играть не следует. У матери боли. Но разве боли оправдывают битье по щекам взрослой дочери?
"Напишу к Пирожкову, — думала она, — попрошу его поскорее повезти меня к Грушевой, скорей, скорей".
Она не слыхала, как в передней позвонили. Ее застал в зале, всю в слезах, с помятой прической, гость — их дальний родственник — Палтусов.