Шрифт:
– Ну, до кино еще далеко, – ответил Вадим. – Наверное, учиться надо…
Учиться на артиста ему не хотелось, – где-то читал, что некоторые нынешние знаменитости пришли на экран прямо с производства. Работали на заводах, фабриках, участвовали в художественной самодеятельности, а потом стали знаменитыми артистами.
– Надо же, артист! – улыбалась соседка. – Андрей Иваныч смолоду, бывало, подвыпивши начнет чудить, так люди со смеху покатывались! Говорю, Вадя, весь ты в деда, царствие небесное, вот был человек!
Вадим от родственников слышал, что соседка – он называл ее тетя Маня – не давала проходу Андрею Ивановичу: бегала к путевой будке, чтобы перехватить его во время обхода участка, поджидала за клубом, когда он возвращался с охоты, не отходила от забора, когда Абросимов работал во дворе. Муж ее, Степан Широков, отравленный газами в первую мировую, рано умер, а Андрей Иванович с девичьих лет ей был по сердцу. Все удивлялись: как такое терпела Ефимья Андреевна? Ни разу не устроила соседке скандал, не обозвала ее нехорошим словом, да и мужа никогда не попрекала. Правда, что у нее было на душе, про то никто не знал.
Мария Широкова и сейчас выглядела не старухой, хотя лет ей и много, наверное, за пятьдесят. Черные хитрые глаза молодо блестят, не огрузла, вот только руки от сельской работы покраснели да потрескались. Из-под ватника выглядывала теплая морская тельняшка, на ногах заляпанные грязью резиновые сапоги.
– Тетя Маня, не продадите мне тельняшку? – попросил Вадим.
– Родный ты мой, – заморгала глазами соседка, – тельняшку? Да я тебе и так дам, Ванечка три штуки прислал…
– Вот спасибо! – обрадовался Вадим, хотя и сам не знал, зачем ему вдруг понадобилась тельняшка, – слава богу, не желторотый юнец, как говорится, без пяти минут был бы офицер… Просто вспоминалась юность – широченные клеши, тельняшки, наколки…
Он машинально бросил взгляд на тыльную сторону ладони, где был выколот аккуратный самолетик. Раньше он гордился наколкой, выставлял ее напоказ, а на последнем курсе авиаучилища старался прятать под рукав гимнастерки или кителя. Сделал глупость, теперь всю жизнь расплачивайся! Впрочем, не у него одного наколка, – помнится, Иван Широков выколол себе на предплечье якорь, обвитый змеей, а Павел Абросимов не поддался дурному поветрию, хотя приятели и насмехались над ним: дескать, боли испугался?.. Самолетик, конечно, можно свести, но рубец все равно останется, – стоит ли, раз совершив глупость, второй раз ее повторять?..
– Зайдешь, Вадя, или принести тебе тельняшку?
– Может, вам чего по дому сделать? – предложил Вадим. – Дров поколоть или забор подправить?
– Крыша в сенях течет, родный, – пригорюнилась Широкова. – И толь есть, да вот залатать некому, ох как без мужика-то тяжело! Все сама, все сама…
Увидев на крыльце Ефимью Андреевну, – Вадим знал, что они недолюбливают друг друга, – сказал:
– Вечером починю, вернусь с кладбища и починю!
– Щи на столе, – пригласила обедать бабушка. – С чем будешь есть блины – с маслом или со сметаной?
– Как здоровьичко, Ефимья Андреевна? – осведомилась Мария Широкова.
– Охапку дров принеси, – даже не взглянув в ее сторону, распорядилась бабушка.
Когда она скрылась в сенях, Широкова поправила на голове платок, завздыхала, покачала головой:
– Туга стала на ухо Ефимья-то… Все война проклятая! Бомбы-то падали людям чуть ли не на головы, – а сама зорко вглядывалась в Вадима: не смекнул ли он, что она для Ефимьи Андреевны пустое место?
– Дед Тимаш говорит: «Чаво надоть – усе сечет, а чаво не надоть – ни гу-гу», – изобразил старика Вадим.
– Андрей Иваныч тоже любил подкузьмить Тимаша, – заливалась мелким смехом соседка. – Кажись, в масленицу, в тот год, как попа на поминках споили, обрядился в саван, козлиные рога к голове приделал и к деду ночью пожаловал… А тот хоть бы чуточку испужался, говорит: «За душой притащился? Так бери ее задешево: кажинный день на том свете выставляй мене по бутылке беленькой…»
Вадим дальше не стал слушать, набрал дров и пошел в дом, где на столе, застланном старой клетчатой клеенкой, белела на тарелке аппетитная горка блинов, которые так умела печь лишь Ефимья Андреевна.
3
Яков Ильич Супронович, сгорбившись, сидел на низенькой деревянной скамейке у своего дома и дымил самосадом, на ногах серые подшитые валенки, на плечи наброшен зеленый солдатский ватник, нежаркое солнце припекало большую лысину, глубокие морщины и густые седые брови делали его лицо суровым и печальным. Желтые щеки обвисали у подбородка, под бесцветными глазами в красных прожилках набрякли мешки. Нездоровый вид был у Якова Ильича. Он задумчиво смотрел на Тимаша, который ловко строгал рубанком на верстаке белую доску. Курчавая стружка лезла из рубанка и, закручиваясь в кольца, сама по себе отрывалась и падала к ногам старика. Тимаш в полосатом, с продранными локтями пиджаке и широких солдатских галифе наступал на хрустящую стружку сапогами. По привычке он что-то рассказывал, щурясь на ослепительную доску, ласково проводил по обструганному месту шершавой коричневой ладонью. Несколько готовых досок были прислонены к стене, на одной из них грелась на солнце крапивница.