Шрифт:
– Я же хочу… – залепетал Танхум, но Фрейда резко перебила его:
– И слушать тебя не хочу. Уходи, черт поганый! Чего пристал? Убирайся по-хорошему, а то…
В эту минуту в хату вошли Рахмиэл с отцом, а вслед за ними Давид.
Танхум кивком головы поздоровался с ними и попытался заговорить то с одним, то с другим, а когда с заискивающим видом обратился к Давиду, тот таким полным презрения взглядом посмотрел на него, что Танхум не знал, куда деваться. Оправившись немного, как ни в чем не бывало он подошел к отцу:
– Я пришел проведать тебя, отец, узнать, как ты живешь, что тебе нужно…
– Не все ли тебе равно, как я живу, – нехотя буркнул старик.
Пожав плечами, с недоумевающим видом Танхум повернулся к Давиду, как бы ища у него сочувствия, подобострастно заговорил:
– Ну, вот пришел к родному отцу… Хочу ему помочь, а он от меня отворачивается… Негоже нам быть врагами. И еще в такое время, когда дожили до такого почета – наш близкий родственник стал таким важным человеком… Как тебя теперь величать, Додя? Кем ты теперь?…
– Кем бы я ни был, – сухо отрезал Давид, – но я тебе не близкий родственник, не сват и не брат.
– А кто же ты мне? Чужой, что ли? Свояки мы с тобой… И я горжусь, что у меня такой свояк… Мне очень лестно, что ты стал большим человеком… Разве это не приятно? Помнишь, как мы, бывало, играли в лошадки? Разве не случалось нам в детстве повздорить. Бывало, поссоримся и через несколько минут опять играем вместе. Случалось мне и с Рахмиэлом ссориться из-за какой-то чепухи… Однажды мы повздорили из-за борща. Мне показалось, что он больше съел, чем я. Ну, отец нас пробрал как следует, тем дело и кончилось… Брат всегда остается братом.
– А какой ты, с позволения сказать, брат Рахмиэлу, когда только о том и думаешь, как прибрать к рукам его землю? Заставляешь его работать на себя, выжимаешь из него последние соки… Когда ты опозорил…
Давид запнулся, взглянул на Фрейду. Она побледнела от волнения, задрожала, как в лихорадке.
Давид приблизился к Танхуму. Кровь ударила ему в голову. В ярости он стал искать глазами, чем бы стукнуть «свояка», отплатить ему за сестру. Но опомнился, пробормотал сквозь зубы:
– Убирайся скорей, а то…
Взбудораженный, бледный, Давид подошел к сестре, которая молча, понурив голову, сидела у колыбели.
– Такой пес, посмел прийти в этот дом и назвать Рахмиэла братом! – гневно проговорил он.
– Додя! Додя! Бог с тобой! – испугался Танхум. Он кинулся к отцу, как бы ища у него защиты.
– Что ему надо от меня? Он хочет всех нас поссорить, навеки разлучить. Разве у тебя не болит душа за меня? Я уверен, ты страдаешь, видя, как он натравливает всех на меня, – начал жалобным голосом Танхум. Развернув сверток, он положил его на стол.
– Отец! Я принес тебе гостинец на субботу… Фрейда схватила сверток, бросила его Танхуму в лицо и крикнула:
– Купить этим хочешь?! Вон, подлец, из нашего дома! Вон, и чтобы ноги твоей здесь больше не было!
В эту осень Михель Махлин чуть ли не первым выехал в степь. Сразу, как только вернулся с войны, он вывел на ярмарку двухлетнюю корову, которая должна была зимой отелиться, продал ее и купил у цыгана лошадь. Лошадь была худая, одни ребра, но за зиму он ее хорошо подкормил, и она набралась сил.
Заблаговременно он договорился с компаньонами, у каждого из них тоже было по одной лошади, а кое у кого и плуг или борона, и они ранней весной выехали пахать.
Сперва решили пахать десятину Михеля, которая лежала на косогоре: земля там раньше подсыхала. Но оказалось, что эта десятина была осенью вспахана и засеяна Танхумом. Михель зашумел:
– Как он смел, мерзавец, притронуться к моей земле!
– Не огорчайся… Он вспахал и посеял, а мы урожай снимем, – успокаивала его жена.
Вспахана и засеяна была также земля Гдальи Рейчука, Сендера Зюзина и других солдат.
– Мы кровь проливали на войне, – возмущенно кричали они, – а он распоряжается тут нашей землей, как хозяин!
Танхум пытался ублажить их, утихомирить:
– Ваша земля заросла бы бурьяном. Скажите спасибо, что я ее обрабатывал. Моя собственная земля гуляет. Дай бог, чтобы я на ней хоть две арбы сена накосил.
Народ возмущался, кричал, а Танхум и в ус не дул. Надо было мириться с людьми. Но помириться даже с отцом и братьями было невозможно – он знал, что они на это никогда не пойдут. А оставаться в одиночестве в такое время было опасно.