Шрифт:
«Кто? — спрашивал он, злобно озираясь на телеги и вислобрюхих лошадей, запрудивших площадь. — Откуда их прах нанес, оборванцев? Из наших-то, поди, один Клепиков остался!»
На тротуаре показался слепой благообразный старик в темной и длинной, как монашеская ряса, поддевке и соломенной шляпе. Он шел, постукивая впереди себя суковатой палкой. Бритяк насторожился при виде Адамова.
— Потапу Федоровичу здравия и долголетия, — он снял картуз и так остался с непокрытой лысиной, хотя солнце изрядно припекало. — Не узнаешь, должно, Потап Федорович?
Адамов поднял молочно-синие немигающие бельма.
— Емельяныч, ты? Как не узнать! Людей пока что, слава богу, узнаю. Заходи, чаю попьем. Я теперь на квартире у соседа — аптекаря. Приютили сироту, спасибо, не дали в подворотне у горлодеров помереть, — и Адамов выразительно двинул палкой в сторону своего дома, занятого уездным исполкомом.
— Чайком побаловаться не вредно бы… Да некогда! — Бритяк оглянулся и снизил голос до шепота. — Сына жду! Ефим от военной части на съезде. Не скажет ли, часом, какой беды остерегаться? В деревне такие, дела…
— Теперь дела и в деревне и в городе одинаковые, — зловеще протянул Адамов. — Один конец!
Раздумывая над словами слепого, Бритяк надел картуз и принял обычный — почтенный и независимый — вид.
— Не верю, Потап Федорович. Мне царь не дарил земли. Сам наживал, сам каждый потный грош зарабатывал!
— А ты полагаешь, мне спирто-водочный завод подарили? — побагровел Адамов. — А мыловарню? А электрическую «крупчатку» на Сосне? Может, все это мне Христос на блюде поднес?
— Я не дворянскую соску сосал, а черный хлебушек, — не слушая, торопился Бритяк. — С хлебушка на ноги поднялся, с гвоздя жить начал… По какому же праву конец, скажи на милость?
Старики накалялись, выкрикивая свою боль. Смертельным ядом сочились их слова. Но, заслышав оживленный всплеск голосов на съезде, умолкли… Разом остыли, вздыхая и покрякивая.
Напряженное лицо Адамова подернулось чуть заметной, жуликоватой ухмылкой. Двадцать лет знал он Бритяка. Вместе судились с Рукавицыным, у которого Адамов отнял по залоговой недвижимость, вместе добивали злополучного краснорядца. Не легко досталась победа, и они сошлись на короткую ногу.
— Появился в нашей стороне сумасшедший, — сообщил однажды Бритяк, завернув к Адамову по пути. — Могилы для покойников роет. Прослышит, в каком доме лежит больной, придет и дожидается… Скажи на милость!
Они долго смеялись. Могилы рыл их стародавний враг Рукавицын.
А сейчас Бритяка начинала пугать и дружба с Адамовым, лишенным былой силы и могущества.
— «Вот времечко! — думал он. — Не знаешь, кому и довериться! Кто в беде поможет, а кто за ноги на дно утянет?»
— Легок ты, Емельяныч, — упрекнул Адамов, догадываясь о трусости Бритяка. — Что мякина, по ветру летишь!
— Ветер и дубы валит, Потап Федорович…
— Дубы-ы? — вытянул хищную шею Адамов, уколотый намеком. — Нет врешь! Подпиленный дуб еще придавить может!
— Дай бог. Разве я не понимаю? Всем жить хочется.
— Под новых правителей ладишь! — Адамов судорожно оперся на палку. — За соломинку хватаешься! — и, не прощаясь, будто зрячий, свернул через мостовую к домику аптекаря.
Бритяк проводил насмешливым взглядом тень человека, недавно ворочавшего уездом.
— Скажи на милость — душеспаситель нашелся, — ворчал он, заложив руки за спину. — «Под новых правителей ладишь!» А тебе завидно, слепая бадья!
Столкновение с Адамовым раззадорило его.
— Пускай попляшут… Хоть раз по морде им попало! — злорадствовал Бритяк: в лице Адамова ненавидел он всех, когда-то преуспевшихбольше его.
Из открытых окон исполкома рванулась, как вихрь, боевая песня:
Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов! Кипит наш разум возмущенный И в смертный бой вести готов,
Бритяк замер… Широким и горделивым строем плыли в небе звуки. Холодело сердце от незнакомых, гневных слов.
Песня могуче росла, подхваченная новыми, голосами. Она реяла над городом, волнуя, зовя, покоряя.
Весь мир насилья мы разрушим До основанья…
Узнав сына среди выходивших делегатов съезда, Бритяк позвал:
— Ефим!
Ефим шел быстро, обдумывая что-то на ходу. Голос отца, видимо, оборвал мысль, вызвав на молодом рыжеусом лице раздражение.
Он остановился, блеснув на солнце лацканами черной кожаной тужурки.
— Дорогой потолкуем, дорогой! — предупредил Ефим, догадавшись, что отец собирается начать: расспросы. — Еду в Жердевку.
Он покосился на народ, отвязал жеребца и стал запрягать. В неловких, поспешных движениях его чувствовалась досада.