Шрифт:
— Имеем право, — настойчиво сказал Гузкин, — и солдат имеет право закрыться щитом, и мы имеем право домой пойти после спектакля. Я так считаю, что мы — артисты. Да, Семен, художник сегодня — это артист, который раскидывает купол своего цирка то в Париже, то в Нью-Йорке. Мы — бродячие жонглеры, комедианты.
— А картина, — повторил Струев, — картина висит на стене всегда.
— Далась тебе эта картина.
— И девушка на баррикаде кричит всегда.
— Пусть себе кричит, — сказал Гузкин, — плевать на нее.
— Плевать или не плевать, а Марианна всегда на одном месте — и всегда кричит.
— Что же теперь делать, — спросил Гузкин насмешливо, — я этому факту помочь не могу.
— Вы, — спросил Струев, — с твоим Гастоном, когда рояль говном мазали, вы над буржуазией хотели посмеяться?
— Когда Гастон Ле Жикизду обмазал клавесин навозом, — сказал Гриша, — он хотел посмеяться над стереотипами, принятыми в буржуазном обществе. О, мы враги стереотипов! О, мы с Гастоном спуску буржуазии не даем!
— А потом вы сели с этими буржуями обедать.
— И неплохо пообедали, честно признаюсь. Потому что мы занимаемся искусством, Семен, а не революционной деятельностью.
— И тебе не хотелось схватить графиню Тулузскую за волосы и сунуть ее головой в этот рояль? — спросил Струев, и Гриша испугался, так буднично и просто спросил его Струев; точно так же он и директору зала в Москве говорил, что обольет его бензином. — Или — взять и обмазать всю ее говном? В рот ей горстями пихать — пусть жрет! Не хотелось, нет?
— Ты сошел с ума, — сказал Гриша, — все-таки есть разница между искусством и хулиганством.
— Конечно, — сказал Струев, — конечно. А вот Марианна кричит всегда.
— И что же, — спросил его Гузкин, — теперь никакого творчества?
— А зачем оно?
— Ни перформансов, ни инсталляций?
— Посмотрим, — сказал Струев, — время покажет.
— Значит, искусством торговать не будем? Финансами заниматься не станем?
— Почему? — Струев пожал плечами. — Станем, конечно.
— Зачем тебе деньги?
— Истрачу. Можно пропить или что другое полезное сделать. Пригодится. Подпольщикам средства нужны. С авангардом не получилось — значит, пора перейти к партизанской войне.
— Хорошо сказано, — и Гузкин отметил про себя, что это словцо неплохо ввернуть в художественной беседе, — авангардом занимаются уже все — а мы станем партизанами духа!
— Вот именно, — сказал Струев, — а теперь зови своего дантиста.
— Он не простой дантист.
— С дантистами всегда так, — сказал Струев, отроду не ходивший к дантисту и демонстрировавший это всякий раз, как улыбался, — они всегда сложнее, чем кажутся. Придешь зуб рвать, душу вынут.
— Если тебе уже все равно, — задал Гузкин еще один вопрос, — если все одинаково безразлично, почему не остаться на Западе? Жить здесь удобнее. Ну, будешь летать на свое Востряковское раз в месяц, почему нет?
— Неужели непонятно?
— Я тебя слушаю, — Гузкин наклонился вперед, действительно прислушался.
— Потому, что в России скоро будет скверно. Всегда скверно — то больше, то меньше. Опять будет очень скверно. И кто встанет им поперек дороги? — Он говорил и думал: о чем это я? Я собрался уезжать. Пора, давно пора. Куда угодно, лишь бы не в России. Так он сказал про себя, но вслух произнес другое, поскольку уже не мог остановить слово и поскольку действительно так думал. — Нужен тот, кто встанет им поперек дороги.
— Ты, что ли?
— Больше некому.
Он прав, подумал Гузкин. И правота Струева показалась ему ужасной. Эта правота означала, что для Пинкисевича и Дутова, для Стремовского и Первачева опять настанут дурные тяжелые времена. Не для него, не для Гриши, за себя он уже не волновался; мало что могло уже измениться в его судьбе; он-то как раз устроен; после выставки в центре Помпиду, после контракта с Нью-Йорком что могло его беспокоить? Ничто не могло — он не беспокоился за себя. Но вот те, другие, те, кто опять станет прятаться по подвалам и бегать на чердачные выставки, трястись от стука в дверь, прятать свои рисунки по знакомым, — их жаль. Есть такие люди, что носят с собой беду, и Струев несомненно принадлежал к их числу. Есть такие люди, что кличут на себя несчастье. Струев был именно таким. И еще есть такие люди, которые других ввергают в эту беду и в эти несчастья, люди такого рода называются провокаторами. Нечаев был таким человеком. И Ленин таким человеком был. И Струев был именно таким человеком.
— Может, обойдется, Семен? — спросил Гузкин. — Что зря пророчить?
— Если обойдется, так что ж ты в Париже, а не в Москве? — ответил Струев.
— Я уехал не от власти, — сказал Гриша, — но от бескультурья — к цивилизации.
— Ну, как же, — зло сказал Струев, — четвертая волна эмиграции, известное дело. Первые — драпали от революции, вторые — от войны, третьи — от Советской власти. А вот четвертые додумались — от бескультурья они бегут. От бескультурья — за колбасой. Прохвосты.