Шрифт:
Говорили, перекуривали, поплевывали. Я молчал, но тоже курил и сплевывал. В раси-ахн-утый воро-т гимнастерки врывался ветерок, щекотал кожу, и это было неприятно, потому что я не любил щекотки. А мама любила, балуясь со мной, маленьким, щекотать мне пятки и под мышками, я визжал, она смеялась: "Будешь ревнивым!" Неизвестно, стал ли я ревнивым. Не было повода проверить. Некого было ревновать. Разве что Эрну. Но это особый случай. Где ты, Эрыа, где, милая?
Я сидел на скамейке возле раскрытых дверей теплушки. Рядом сидели и позади стояли солдаты. Железнодорожное полотно, пыля, убегало назад, и мне помстилось: это убегает моя жизнь, убегает в прошлое, которому нет конца. Откуда у меня столь протяженное прошлое? И как это получается — не управишься сообразить, а настоящее, обернувшись прошлым, уже отходит назад. Впрочем, все это фантазия. Реальность же: солдаты сидят рядом и стоят за спиной, они постоянно в моем настоящем.
Но такие же солдаты были и в моем прошлом. Другие — и тем ие менее такие же. Солдаты, годы и города — там, позади. Ощущение: будто еду сейчас, как плыву, по минувшему, оно накоротке воскресает, становится нынешним и следом бежит вспять. Вот — проехали неподалеку от города Лиды, где началась моя армейская служба и откуда я ушел на фронт. Вот — проехали город Минск, который брала и наша дивизия, потому нашему полку и присвоено наименование Минский, полностью: 753-й Минский Краснознаменный орденов Суворова и Кутузова III степени стрелковый полк. Звучно? А прошлое мое никуда не убежит, ибо оно во мне.
Запутался я с этой философией, аж в висках заломило. Или это оттого, что неотрывно смотрю на полотно? Глаза слезятся, голова болит.
Эшелон обогнул посеченный, кой-где усохлый ельник, бросовое льняное поле, снова ельник, и на косогоре увиделась девчушка лет пяти. Вокруг не было ни души, казалось, что девочка здесь совершенно одна. Худущая, в кургузом, рваном платье, она левой рукой держалась за куст, а правой махала эшелону, и на ее бледном сморщенном личике застыло серьезное, строгое выражение.
Солдаты подталкивали друг друга локтями, улыбались, кричали ей шутливое и ласковое, махали руками и пилотками.
Она всерьез нам желала благополучного пути, мы ей — счастливой жизни, хотя и не так серьезно. Несоответствие? Отчего ж?
Иногда дети мудрей взрослых. Ну, пусть не мудрей, просто непосредственней и чище. Я махал дольше всех, пока был виден косогор. Ах ты воробей! Вырастай и становись счастливой-счастливой.
Что ты вынесла за войну? Что вынесли все эти дети, на которых я нагляделся на фронте? Вырастайте, взрослейте, может, хоть вы будете жить в мире и счастье.
Постукивают колеса, мельтешат столбы, кусты и деревья.
И сдается: все это очень уж давно. За спиной слова: "Вот когда кончится война…" — голос Вадика Нестерова. Окончания фразы не слышу, задумываюсь. "Когда кончится война" — это были самые ходячие на фронте слова. Война кончилась. Что теперь? Видимо, Нестеров повторяет их применительно к новой, японской войне. Так она еще и не начиналась!
Жалею, что не дослушал окончания его фразы, достаю очередную сигарету, закуриваю. Сигареты еще из трофейных. Вскоре трофеи иссякнут, перейдем на отечественные папироски, а то и на махру. Что бы ни курить, лишь бы курить. Интересно, что курят японцы? У них будем разживаться трофеями.
И я усмехаюсь повороту своих мыслей.
Солнце опускалось, на небе вспухали оранжевые полосы, его голубизна темнела, темень скапливалась и между деревьями, и в кустах. Воздух посвежел, и острей стали запахи цветов, травы, пыли и дымка. На войне я не присматривался к природе, а нынче словно заново открываю, вглядываюсь в ее изменчивый и повторяющийся лпк. Не любуюсь ею, просто ощущаю: она жнвая. И я живой!
Темень неровно дышала и будто засасывала в себя эшелон.
Красными снопами вылетали искры из паровозной трубы, красным и зеленым оком глазели семафоры, затеплились белесые огни в теплушечных дверях, в деревеньках, голубая безмятежная луна покачивалась, как на волнах.
На остановке принесли термосы с пшенкой и чаем. Приевшаяся на фронте и в добавление подгорелая каша показалась, однако, вкусной, я с аппетитом подчистил котелок. Выпил кружку крепчайшего, ароматного чаю. Закурил. Посвистал некий мотивчик. Ефрейтор Свиридов прислушался ко мне и сказал:
— Товарищ старшина, душа жаждает — дайте аккордеончик!
— Сказано, завтра, — значит, завтра.
— Исказано — исделано? — круто меняя тон, раздражаясь и кривляясь, спросил Свиридов.
— Так точно, товарищ ефрейтор! — Старшина Колбаковский выдержан, невозмутим, хотя очевидно, что он подтрунивает над Свиридовым.
У меня настолько хорошее настроение, что я даже готов поддержать просьбу Свиридова: пусть играет и поет свои танго, не страшно. Впрочем, я промолчал, потому что Свиридов с хряском зевнул и вымолвил:
— Ох, и жмот вы, товарищ старшина!
Я строго глянул на него, а Колбаковский, не теряя выдержки, спросил:
— Не по «губе» ль соскучился?
— По музыке!
— Доживешь до завтрева и получишь.
— Доживу, доживу, — сказал Свиридов и опять с хрустом зевнул.
Ну что ж, подумал я, разумеется, доживем, никуда не денемся. Разве что железнодорожная катастрофа. Но несчастные случаи редки, а "лесных братьев" тут нет и не будет. Это на фронте мы не загадывали, доживем ли до завтра. Теперь — иной оборот.