Шрифт:
Логачеев раскладывал кашу-размазню небрежно, на глазок, на загорелых мускулистых руках татуировка: звездочки, якоря, спасательные круги, русалки; да он весь в наколках — на плечах, спине, груди и, простите, на заднице. Лично зрел в бане: на ягодицах у Логачеева наколото — кошка гонится за мышкой, мышка ныряет куда положено; когда Логачеев передвигался, ягодицы ходили туда-сюда, иллюзион: кошка бежит, мышка ныряет. Я его спросил:
"Ты не блатной?" — "Никак нет, на спор наколол, учудил". — "Да уж, учудил. Как жене показываешься?" — "Привыкла. А вот ежели баба посторонняя…" Кроме татуировок на Логачееве было полно бело-розовых и синеватых шрамов. Впрочем, на любом фронтовике узришь в бане эти рубцы — отметины войны. И на моем бренном теле их хватает.
Солдаты разобрали котелки и пайки хлеба. Я зачерпнул ложкой перловки, проглотил — суха, дерет, повар поскаредничал с маслом. Миша Драчев сказал со значением:
— Приятного аппетита, товарищ лейтенант!
— А тебе волчьего, — ответил я и вспомнил, как сострил на офицерском обеде и как досталось мне на орехи от начальника штаба за ту невинную остроту.
А значение в свои слова ординарец, надо полагать, вкладывал такое: "Отказались от выпивона, а сухая ложка горло скребет, известно". Точно: когда Миша предлагал отведать раздобытой на остановке польской водки, я сказал:
— Спасибо, не буду. И тебе не советую.
— Да втихаря, товарищ лейтенант.
— С этим в принципе кончать надо.
Драчев похлопал ресницами, запрятал флягу в вещмешок, в величайшей задумчивости перевязал мешочную горловину. Задумчивость эту можно было расценить так: что с лейтенантом, в здравом ли уме и памяти? Едва не рассмеявшись, я сел за стол.
Отзавтракав, затабачили — дыму невпроворот, топор вешай.
Вовсю откатили дверь, и тут струей затащило в теплушку шального воробья. Сперва не разобрали, что это воробей, — что-то серенькое, копошащееся, чирикающее. Незваный гость бил крылышками под потолком, кидался грудью на стенку. Свиридов накрыл его пилоткой, взял в руки.
— Разбойник! Безбилетником едешь?
— А мы что, с билетами? — сказал Кулагин глубокомысленно. — Осторожней лапай, раздавишь птаху…
— Мы едем за счет государства, — сказал сержант Симоненко. — А с птицей надо уметь обращаться. Дай-ка сюда воробьишку.
Воробей вызвал бурное оживление. Все хотели посмотреть на птичку, потрогать ее, погладить. Кулагин сказал:
— Залапаете, робя.
Сержант Симоненко отвел тянувшиеся руки.
— Воробьишком командую я. Не замайте. Нехай успокоит нервы, как сердечко-то прыгает… После накормим…
Ему подчинились. Симоненко покормил воробья хлебными крошками, перловкой, напоил из блюдечка и сказал:
— Теперь гуляй до хаты. Согласен? Правильное твое решение, товарищ горобец!
Он подошел к двери и на повороте, где сбрасывалась скорость, разжал пальцы — воробей чирикнул и упорхнул.
Визит польского воробья, неотличимого от немецкого и русского, обсуждали с такой же обстоятельностью, как и стати полячек, ночное нападение на эшелон и будущую войну, к которой мы доберемся через всю Советскую страну. Я вслушивался в беседы и пе мог уловить, что же главное в них, — на поверку все темы важны для солдат. И я внутренне улыбался этому своему выводу.
В оконце — плавные линии пологих холмов, речушек, озер.
Поля, поля. Пшеница, овес, свекла, картошка, горох. Полосы, полоски, полосочки. Ну и чересполосица, единоличное хозяйствование! Сахарный заводик и мельница у реки, деревня со стареньким костелом, с приземистыми домишками под соломой и камышом — все целое, гнали немцев классно, в день по сорок километров, не давая закрепиться. В деревне на крышах, на колесах, венчающих столбы, — большие круглые гнезда из прутьев, в гнездах черно-белые голенастые аисты. Те самые, что приносят детей.
Ребенком я спросил у мамы, откуда берутся дети, и она ответила: аисты приносят в клюве. А какие они, аисты? Ни в Москве, ни в Подмосковье этих птиц не было. Воробьи были. Сколько хочешь. Так для меня и осталось невыясненным, откуда же берутся дети.
Сегодня о войне рассуждали солиднее, без крайностей, — воевать, мол, надо, значит, и будем воевать не абы как. Только старшина Колбаковский непреклонен:
— Пропади они пропадом, войны! На той уберегся, на этой срубят кочан. Чую: кочанов там нарубают!
Парторг Симоненко принялся объяснять Колбаковскому разницу между войной захватнической и войной освободительной. Старшина взбеленился:
— Я политически грамотный! Ученого учить — портить!.. А кочан свой терять — увольте, у меня он в единственном числе!
Настала пора вмешаться, и я сказал:
— Старшина, что за пессимизм? Хвост пистолетом!
Солдаты засмеялись. Колбаковский надулся и — как в рот воды набрал. Что и требовалось доказать. Потому лучше молчать, чем сеять смуту. Старшина человек в роте влиятельный, и, если гнет не ту дугу, скверно. Дались ему эти капустные сравнения.