Шрифт:
— М-да… — рассеянно протянул Юлий. Еще описал круг и присел на ту самую кушетку, где прежде сверкала глазами Золотинка. Упершись одной рукой с намерением не засиживаться, он забылся.
Некоторую долю часа спустя Юлий обнаружил перед собой терпеливо ожидавшего вопросов Ананью, но нисколько не удивился, не задержал на нем внимания и позвал людей.
— Где государыня? — спросил он ровным голосом.
— Она взяла заложенную карету и только что отбыла, — виновато сообщил долговязый чин.
— В Попеляны?
— Я слышал распоряжение насчет Екшеня, — признался придворный.
— Так прямо, среди ночи?
На это и вовсе не последовало никакого ответа, ничего, кроме виноватых телодвижений.
— Хорошо, — сказал Юлий, отпуская придворного.
Однако в мятежном противоречии придворный чин опять всколебался телом.
— Простите, государь, простите великодушно! Но тот человек назвался Поплевой.
— Да-да, я знаю, — равнодушно отвечал Юлий, глянув на Ананью.
— Нет, простите, не этот. Тот, что этого приволок. Он-то и есть Поплева. Так он сейчас сказал.
— Вот как? — слабо удивился Юлий. — Ну что же… давайте и этого, что ли… Давайте всех.
Юлий успел забыть, кого тут должны были позвать, и с некоторой растерянностью уставился на явившегося перед ним старца. Высокого бодрого старика, мужчину с окладистой полуседой бородой. Без шапки, но с котомкой в руке, которой он небрежно помахивал. Бородач огляделся.
— Юлий? — спросил он, указывая просторным таким мановением.
— М-да, — пробормотал Юлий, поднимаясь.
— Ну здравствуй, мой мальчик! — сказал бородач, кидая котомку на пол. Как если бы на траву в час привала.
— Здравствуйте, — непонятно оробел Юлий, остановившись на полпути, потому что бородач от него отвернулся и кивнул придворному, указывая на Ананью:
— Этого заберите. Держите под крепкой стражей. Очень опасный человек.
Придворный чин, чье гибкое телосложение удивительно соответствовало придворным надобностям, изобразил собою недоуменный вопрос… который плавно, без единого слова перешел в почтительную сосредоточенность… Еще мгновение — и чин склонился перед «любезным тестем нашим, высокочтимым и благородным Поплевой».
— Ну, здравствуй! — повторил Поплева, открывая объятия, в которых Юлий и утонул.
Стиснутый, потрясенный, поцелованный, взъерошенный… Горло перехватило, он задыхался и ничего не сказал вовсе.
— Ах ты, божечки! — чутко удивился Поплева. Так трогательно и понятно, что Юлий резко мотнул головой и спрятал лицо. — А что Золотинка? — спросил Поплева. — Где она?
Почудилось, будто Юлий вздрогнул в руках — как зарыдал без звука.
— Девчонка плохо себя ведет?.. Что за притча… Смотри-ка!.. Высеку как сидорову козу!
Поплева никогда не сек Золотинку розгами, ни в качестве сидоровой козы, ни в качестве человеческого детеныша — ни в каком качестве! Когда была Золотинка глазастой и проказливой девчушкой, он наказывал неизбежные по младости лет прегрешения особым, прекрасно известным малышке укором: выговаривая внушения, не повышал, а понижал голос, разве на шепот не переходил — Золотинка же трепетала. И можно представить, что делалось с ней, стоило Поплеве прикрикнуть! Что бывало, разумеется, в исключительных случаях. И уж по пальцам можно пересчитать те не заслуживающие снисхождения происшествия, когда по результатам чрезвычайного расследования приходилось ставить девочку в угол. Так что розги — было только иносказание, которого Юлий не понял. Ничего ведь не знал он о детстве и юности Золотинки, ничего совершенно. Потому и принял риторическую фигуру за нечто осязательное, умилился надеждой, что можно Золотинку и в самом деле высечь!
Он разрыдался. Он позволил себе рыдать — со всей страстью изголодавшегося по искренности человека.
Карета мчалась в ночь среди погруженных в безмолвие полей. Ущербная луна стояла над мглистой холодной землей. Зимка редко выглядывала в окно за бьющую на ветру занавесь; закутавшись в плащ, она смотрела во мрак тряско подрагивающей кареты.
Страх оставался рядом, где-то близко, стоит только тронуть. Зимка боялась взбаламутить страх, догадываясь, что ночная лихорадка чувств оберегает ее от вопросов слишком яркого и слишком ясного утра, которое уже подступает. Она взвинчивала себя, распаляя и торжество, и досаду, и упоение собственной дерзостью — клубок противоречивых переживаний, в которых следовало бы еще разобраться. Губы ее шевелились, и слышались невнятные восклицания.
Пораженная этим клокочущим чувством, где-то под боком в тесном мраке кареты затаилась без звука, без дыхания одна из сенных девушек — Зимка не помнила, кто это, и не видела необходимости напрягать память.
Горячечно перебирая свои намерения и замыслы, кругами возвращаясь на прежнее, Зимка настойчиво убеждала себя, что поступила правильно, можно сказать, безупречно. И она нашла, наконец, слово, которое разом все объясняло, все приводило в порядок, придавая метаниям Зимки законченные и строгие очертания.