Шрифт:
— Когда европейцы пишут стихи и поют песни, они говорят от имени всего человечества. Они — люди, а мы лишь мусульмане. А если мы пишем стихотворение, это считают этнической поэзией.
— Мое послание вот какое. Пишите, — сказал человек в темном пиджаке. — Если европейцы правы и у нас нет иного будущего и спасения, кроме как стать похожими на них, то наша деятельность, когда мы развлекаем себя ерундой, делающей нас достойными самих себя, — не что иное, как глупая потеря времени.
— Вот слова, которые больше всего выставят нас дураками перед европейцами.
— Теперь скажите, пожалуйста, смело, какая нация будет выглядеть дураками.
— Господа, мы ведем себя так, будто мы гораздо умнее европейцев, гораздо почитаемее, но я клянусь, что если бы сегодня немцы открыли в Карсе консульство и раздавали бы всем бесплатно визы, весь Карс опустел бы за неделю.
— Это ложь. Только что наш друг сказал, что если ему дадут визу, то он не поедет. И я не поеду, а останусь здесь, с чувством собственного достоинства.
— И другие останутся, господа, знайте это. Если поднимут руки те, кто не поедет, мы сможем увидеть их.
Несколько человек серьезно подняли руки. Несколько молодых людей, смотревших на это, стояли в нерешительности.
— Почему тех, кто уезжает, считают бесчестными, пусть сначала это объяснят, — спросил человек в темном пиджаке.
— Это трудно объяснить тому, кто этого не понимает, — сказал кто-то загадочно.
Сердце Фазыла, который увидел, что Кадифе грустно направила взгляд из окна на улицу, в этот момент быстро забилось. "Господи, защити мою безгрешность, сохрани меня от путаницы в мыслях", — подумал он. Ему пришло в голову, что Кадифе понравились бы эти слова. Он хотел попросить послать их в немецкую газету, но каждый что-то говорил, и это не вызвало бы интереса.
Весь этот шум смог перекричать только курдский. юноша с писклявым голосом. Он решил попросить записать для немецкой газеты свой сон. В начале своего сна, который он рассказывал, временами вздрагивая, он смотрел в одиночестве фильм в Национальном театре. Фильм был европейским, все говорили на каком-то иностранном языке, но это не доставляло ему никакого беспокойства, потому что он чувствовал, что понимает все, что говорится. А потом он увидел, как оказался внутри этого фильма, который смотрел: кресло в Национальном театре оказалось креслом в гостиной христианской семьи из фильма. Он увидел большой накрытый стол, ему захотелось есть, но он не подходил к столу, так как боялся сделать что-нибудь неправильно. Потом его сердце забилось, он увидел очень красивую светловолосую женщину и внезапно вспомнил, что был влюблен в нее много лет. А женщина отнеслась к нему неожиданно мягко и мило. Она расхваливала его внешность и одежду и то, как он вел себя, она поцеловала его в щеку и гладила его волосы. Он был очень счастлив. Потом женщина вдруг обняла его и показала еду на столе. И тогда он со слезами на глазах понял, что он еще ребенок и поэтому понравился ей.
Этот сон встретили с грустью, близкой к страху, а также со смешками и шутками.
— Он не мог видеть такой сон, — нарушил молчание пожилой журналист. — Этот курдский юноша придумал его для того, чтобы хорошенько унизить нас в глазах немцев. Не пишите это.
Юноша из сообщества, чтобы доказать, что он видел этот сон, признался в одной подробности, которую он пропустил вначале: он сказал, что каждый раз, когда просыпается, вспоминает женщину из сна. Он впервые увидел ее пять лет назад, когда она выходила из автобуса, заполненного туристами, приехавшими посмотреть на армянские церкви. На ней было синее платье на бретельках, которое потом было на ней в снах и в фильме.
Над этим еще больше засмеялись.
— Мы ни европейских баб не видели, ни дьявола не слушались в своих фантазиях, — сказал кто-то.
И тут вдруг возникла непринужденная неприличная беседа о европейских женщинах, полная тоски и гнева. Один высокий, стройный и достаточно красивый молодой человек, которого до сих пор никто не замечал, начал рассказывать:
— Однажды мусульманин и европеец встретились на одном вокзале. Поезд не приходил. Впереди на перроне очень красивая француженка тоже ждала поезда…
Это, как мог предположить любой мужчина, закончивший мужской лицей или отслуживший в армии, был рассказ о налаживании связей между нациями и культурами при помощи физической силы. Неприличные слова не использовались, а грубая сущность рассказа была скрыта пеленой намеков. Но через короткое время в комнате создалось такое настроение, которое Фазыл назовет: "Меня охватил стыд!"
Тургут-бей встал.
— Все, сынок, хватит. Принеси, я подпишу обращение, — сказал он.
Тургут-бей подписал обращение новой ручкой, которую вытащил из кармана. Он устал от шума и табачного дыма, он уже собирался встать, но Кадифе его удержала. А затем сама встала.
— Послушайте сейчас минуточку и меня, — сказала она. — Вам не стыдно, но мое лицо пылает от того, что я слышу. Я завязываю себе это на голову, чтобы вы не видели мои волосы, но из-за этого мне еще больнее за вас…
— Не ради нас! — скромно прошептал какой-то голос. — Ради Аллаха, ради твоего собственного морального состояния.
— Я тоже хочу сказать кое-что для немецкой газеты. Запишите, пожалуйста. — Она ощутила интуицией актера, что за ней наблюдали наполовину с гневом, наполовину с восторгом. — Девушка из Карса, для которой из-за ее религии платок стал знаменем, нет, запишите, как мусульманка из Карса внезапно перед всеми сняла платок из-за отвращения, которое ее охватило. Это хорошая новость, которая понравится европейцам. И теперь Ханс Хансен издаст наши речи. Когда она снимала платок, она сказала следующее: "О мой Аллах, прости меня, потому что я теперь должна быть одна. Этот мир такой омерзительный, и я так разгневана и бессильна, что твоей…"