Шрифт:
Войдя в комнату директора, мы разыскали по датам на видеокассетах, хранившихся, как того требовали правила, на стенных полках, записи двух первых прямых трансляций, сделанных в Национальном театре. Я сел перед старым телевизором в маленькой душной комнате и, глотая чай, сначала посмотрел "Трагедию в Карсе", где на сцену вышла Кадифе. Я был восхищен "критическими сценками" Суная Заима и Фунды Эсер, тем, как они насмехались над некоторыми довольно популярными четыре года назад рекламными клипами. А сцену, когда Кадифе открывает голову и показывает свои красивые волосы и когда сразу после этого она убивает Суная, я отмотал назад и внимательно посмотрел несколько раз. Смерть Суная и в самом деле выглядела будто часть пьесы. У зрителей не было возможности разглядеть, кроме тех, кто был в первых рядах, был ли магазин пистолета пуст или заряжен.
Просматривая вторую кассету, я сначала понял, что очень много сценок из пьесы "Родина или платок", множество пародий, приключения вратаря Вурала, танец живота приятной Фунды Эсер было теми шутками, которые театральная труппа повторяла на каждом спектакле. Крики, политические лозунги и гул в зале делали разговоры на этой старой ленте совершенно непонятными. Но все же я много раз отмотал пленку назад и записал большую часть стихотворения, которое читал Ка и которое он впоследствии назвал "Место, где нет Аллаха", на бумагу, которая была у меня в руках. Фазыл спрашивал, почему, когда Ка читал стихотворение, Неджип встал и что-то говорил, когда я дал ему, чтобы он прочитал, ту часть стихотворения, которую я смог записать.
Мы два раза посмотрели, как солдаты стреляли в зрителей.
— Ты очень много ходил по Карсу, — сказал Фазыл. — А я тебе хочу сейчас показать одно место в городе. — Слегка стесняясь, немного загадочным голосом он сказал мне, что, может быть, я напишу в своей книге о Неджипе, и что он хочет показать мне общежитие ныне закрытого лицея имамов-хатибов, где Неджип провел последние годы своей жизни.
Мы шли под снегом по проспекту Гази Мехмед-паши, и когда я увидел на лбу черного как уголь пса совершенно круглое белое пятно, я понял, что этот был тот пес, о котором Ка написал стихотворение, и купил в какой-то бакалейной лавке хлеб и яйцо вкрутую, быстро почистил его и дал псу, радостно помахивавшему своим хвостом-колечком.
Фазыл, увидевший, что собака от нас не отстает, сказал:
— Это пес с вокзала. — И добавил: — Я не говорил об этом, потому что вы, может быть, не пойдете. Старое общежитие пустое. После ночи переворота его закрыли, назвав гнездом террора и реакционности. С тех пор внутри никого нет, поэтому я взял с телевидения фонарь.
Он зажег фонарь, и когда посветил им в грустные глаза черного пса, шедшего следом за нами, пес помахал хвостом. Садовая калитка бывшего общежития, которое некогда было армянским особняком, а потом зданием консульства, где жил русский консул вместе со своей собакой, была заперта. Фазыл, взяв меня за руку, помог мне перепрыгнуть через низкий забор.
— Мы убегали здесь по ночам, — сказал он и ловко пролез внутрь через высокое окно с разбитым стеклом, на которое показал, осветил фонарем все вокруг и втащил меня внутрь. — Не бойтесь, кроме птиц, никого больше нет, — сказал он.
Внутри здания, окна которого от грязи и льда не пропускали свет, а некоторые были заколочены досками, была кромешная тьма, но Фазыл поднимался по лестнице со спокойствием человека, приходившего сюда и раньше, и освещал мне дорогу лампой, которую держал за спиной, словно те, кто показывает места в кинотеатрах. Везде пахло пылью и плесенью. Мы прошли через разбитую дверь, сохранившуюся с ночи переворота четыре года назад, и прошли между пустых ржавых коек, обращая внимание на следы пуль на стенах, на углы высокого потолка на верхнем этаже, на то, как голуби, свившие гнездо на сгибе печной трубы, взволнованно забили крыльями.
— Это моя, а вот это — Неджипа, — сказал Фазыл, указывая на две верхние койки рядом. — Чтобы от нашего шепота не проснулись, иногда по ночам мы ложились в одну кровать и разговаривали, глядя на небо.
В щели разбитого стекла, в свете уличных фонарей были видны огромные, медленно падавшие снежинки. Я смотрел внимательно, с уважением.
Потом Фазыл сказал:
— А это — вид с кровати Неджипа, — указывая на узкий проход внизу.
Я увидел проход шириной в два метра, который нельзя было даже назвать улицей, втиснутый сразу за садом, между глухой стеной здания Сельскохозяйственного банка и задней стеной без окон еще одного высокого жилого дома. На его грязную землю с первого этажа здания падал лиловый флюоресцирующий свет. Чтобы этот проход никто не считал улицей, в середине был помещен красный знак "Проход запрещен". А в конце этой улицы, которую Фазыл с вдохновением Неджипа называл "Это конец мира", было темное дерево без листьев, и, как раз когда мы смотрели, оно внезапно покраснело, словно бы загорелось.
— Красная лампочка на вывеске фотомастерской «Айдын» уже семь лет сломана, — прошептал Фазыл. — Красный свет то и дело загорается и гаснет, и каждый раз дикая маслина там, если посмотреть с кровати Неджипа, выглядит, будто она загорелась. Неджип иногда в мечтах наблюдал эту картину до самого утра. То, что он видел, он назвал "этот мир" и утром, после бессонной ночи, иногда говорил мне: "Я всю ночь смотрел на этот мир!" Значит, он рассказал твоему другу, поэту Кабею, а он написал об этом в своем стихотворении. Я привел тебя сюда, потому что понял это, когда смотрел касету. Но то, что твой друг назвал стихотворение "Место, где нет Аллаха", — это неуважение к Неджипу.
— Покойный Неджип рассказал об этом виде Ка, назвав его "Место, где нет Аллаха", — сказал я. — В этом я уверен.
— Я не верю, что Неджип умер атеистом, — сказал Фазыл осторожно. — У него были лишь сомнения.
— Ты больше не слышишь в себе голос Неджипа? — спросил я. — Разве все это в тебе не пробуждает страх, что ты постепенно становишься атеистом, как человек в рассказе?
Фазылу не понравилось, что я знаю о его сомнениях, о которых он рассказывал Ка четыре года назад.
— Теперь я женат, у меня есть ребенок, — сказал он. — Я не интересуюсь этими темами так, как раньше. — Он сразу же расстроился, что повел себя по отношению ко мне, словно я был человеком, приехавшим с Запада, и пытался обратить его к атеизму. — Мы потом поговорим, — сказал он мягко. — Мой тесть ждет нас на ужин, давайте не будем опаздывать.