Шрифт:
Может быть, то, что он расплакался, как баба, было хуже самого повода для слез. Может быть, в них и сказалась слабость, которую остальные тут же засекли, угадали еще прежде, чем он сдрейфил и лоханулся. Еще до того как горячая волна затопила ему грудь при виде ее рук, криво обвисающих на белоснежных шнурках, которыми они были привязаны. Ни дать ни взять перчатки на бельевой веревке – пришпилены сикось-накось какой-нибудь грязной сукой, которой все равно, что скажут соседи. А сливового цвета лак на ногтях, обкусанных до мяса, придавал похожим на усохшие перчатки крошечным ручкам взрослый, женский вид, из-за которого Роумену уже она сама виделась грязной сукой – той самой, кому плевать на мнение соседей.
Следующим в очереди был он. И он был весь наизготовку, несмотря на эти крошечные ручки и несмотря на ее сдавленное кошачье вяканье. Стоял у перекладины изголовья, электризуемый победными воплями Тео, чья голова дергалась над лицом девчонки – повернутое к стене, оно пряталось под волосами, рассыпавшимися, когда она извивалась, пытаясь вывернуться. В расстегнутых штанах, напрягшийся в предвкушении, он был готов уже стать тем Роуменом, которым всегда сам себя представлял: твердокаменным беспределыциком, безбашенным и отвязным. Из семерых он оставался последний. Трое как кончили, так сразу прочь – поручкавшись по дороге с остальными, ушли из спальни опять туда, где бушевала пирушка. Фредди и Джамал сидели на полу; хоть и иссякли, но продолжали смотреть, как Тео, который это дело разжигал, кидает вторую палку. В этот раз он растягивал удовольствие, и только его радостные всхрюкиванья нарушали тишину, потому что девчонка уже не вякала. К тому времени, когда он вынул, комната пропахла капустой, гнилым виноградом и мокрой глиной. Свежа была лишь тишина.
Роумен ступил вперед, чтобы занять место Тео, и с удивлением стал смотреть, как его руки тянутся к перекладине изголовья. Узел на ее правой кисти развязался мигом, не успел Роумен его коснуться, и рука упала рядом с подушкой. Девчонка ею не воспользовалась – не стала ни драться, ни царапаться, даже волосы с лица не убрала. Роумен начал отвязывать другую руку, еще висевшую на шнурке от баскетбольных кедов. Потом он обернул девчонку простыней, на которой она лежала, и усадил. Взял ее туфли на высоких каблуках и с перекрестием красной кожи спереди – дрянь, годную только чтобы танцевать и выпендриваться. Послышался хохот и улюлюканье – это сперва, потом пошли издевки и наконец злые выкрики, но он с ней оттуда вышел, вывел ее сквозь танцующую толпу и на крыльцо. Дрожа, она вцепилась в туфли, он ей их отдал. Если кто из них двоих и был до этого пьян, то теперь протрезвел. Дыхание сносило холодным ветром.
Хотел что-то сказать, подумал, как девку звать-то – Фей? Фейт? – но вдруг почувствовал, что даже видеть ее не может. Если бы она стала его благодарить, он ее задушил бы. Повезло: не сказала ни слова. Глядя широко раскрытыми застывшими глазами, она надела туфли и одернула юбку. Все их теплые вещи – его новая кожаная куртка и что там было на ней – остались в доме.
Открылась дверь; выбежали две девчонки, у одной в руках пальто, другая протягивает сумочку.
– Мышка-Фэй! Что случилось?
Роумен повернулся и пошел.
– Ты чего, подруга? Что с тобой? Эй, ты! Ты что ей сделал?
Роумен не остановился.
– А ну вернись! Он приставал к тебе? Ну а кто? Кто? Посмотри, что у тебя с волосами! Вот, надень пальто. Мышка-Фэй! Ну, подруга, ну скажи уже что-нибудь, а?
Их тревога, забота, их крики слышались ему ударами цимбал, что подчеркивают, не заглушая, выкрик трубы – то слово, которым Тео обозвал его, то худшее на свете оскорбление, ругательство, самый звук которого, взвившись в воздух, будет звучать, раскатываться эхом, и оборвать его сможет только выстрел. Иначе этому конца не будет – никогда в жизни.
Последние три дня он был посмешищем. Вся их дружба, которой он только что с такой легкостью обзавелся – да не только что, тому уже четыре месяца! – пошла прахом. Даже просто не опустить глаз, выдержать взгляд любого из шестерых, кроме Фредди, казалось наказуемой дерзостью, вызовом, и даже когда он ничего такого не пытался, вообще не смотрел в их сторону, все равно трубный звук не смолкал. Уже без Роумена они собирались у цепного забора; а если он зайдет и сядет за столик в закусочной «У Пэтти», сразу покидали заведение. Даже самые невзыскательные простушки-хохотушки чувствовали его отверженность, как будто весь его прикид вдруг стал отстойным: футболка – слишком белой, штаны слишком отглаженными, а кроссовки так и вовсе, что называется, лажовым кренделем шнурованы.
В первый день после той пирушки никто с площадки его не гнал, но мяч ни разу не паснули, а когда он перехватывал, приходилось из любой позиции пытаться бить по кольцу, потому что передать оказывалось некому. Все останавливались и, опустив руки, на него смотрели. Если подбирал из-под щита, специально устраивали штрафной, чтобы он отдал мяч, и вновь труба – не поймешь даже кто, откуда – плевала в него этим словом. В конце концов его просто сшибли с ног и ушли с площадки. Роумен сидел, часто дыша, и думал: драться – что! драться он – пожалуйста, но если начнешь отвечать на все эти фолы и подножки, опять рявкнет труба, и получится так, будто вновь защищаешь ту девку. Которую он не знает и знать не хочет. Если он даст сдачи, то получится, что дерется он не за себя, а за нее, Мышку-Фэй, и тем самым доказана будет связь между ними, а это неправильно. Как будто он вместе с ней был там привязан к кровати; будто и ему тоже насильно раздвинули ноги.
В дальнем конце площадки сам с собою финтил и бросал по кольцу Лукас Брин, один из тех немногих белых пацанов, чьи баскетбольные таланты вызывали зависть. Роумен встал и пошел к нему, хотел присоединиться, но вовремя сообразил, что ведь труба-то может рявкнуть и еще некое словечко. Пробормотал «привет», искоса глянул и мимо.
Второй день – вообще тоска, хуже первого. Фредди принес ему забытую куртку и говорит: «Слышь, чувак, ты это дело – того, отряхивай», – но больше ничего не сказал, не завис ни даже на минуту. А с тех пор, как Роумен подружек Мышки-Фэй увидел – тех самых двух девиц, что выскочили с ее пальто и сумочкой, – и они стали приветственно махать ему руками в окне школьного автобуса, он стал ездить на маршрутке. Черт с ним, что лишних мили две туда-сюда до остановки, но лишь бы с ней самой, с Мышкой-Фэй, нос к носу не столкнуться. Но нет, не видел больше ни разу. И никто не видел.