Шрифт:
— Я сам видел! — бешено рявкнул Маноло. — Отдай, не то я вырву твой лживый язык!
— Хоть все кишки вырви! — завопила Конча. — Все равно денег не найдешь!
Опять оба закричали разом, голоса сшибались с треском, будто разбивалась посуда, потом раздалась громкая пощечина, и все смолкло. Короткая тишина — и Конча заплакала беспомощно, кротко, покорно, будто только того и ждала, а Маноло проворковал так нежно, будто осыпал ее любовными ласками:
— Ну, отдашь мне деньги или хочешь, чтобы я…
Дженни смущенно взглянула на Эльзу — много ли та поняла в угрозах Маноло. Голоса удалялись, свернули в главный коридор, и стало тихо.
— Слыхали вы что-нибудь подобное? — изумленно сказала Эльза по-английски. Глаза у нее стали совсем круглые, крупный детский рот приоткрыт, ноздри раздулись. — Что же она за женщина? И как он с ней разговаривает — по-моему, совсем не как муж.
— Они ведь в одной каюте, — заметила Дженни.
— А вот вы с мужем в разных каютах, — возразила Эльза. — Разве тут поймешь?
— Мы не женаты, — сказала Дженни и принялась пилочкой подправлять ногти.
Эльза жадно ждала продолжения. Продолжения не последовало. Соседка приветливо улыбнулась ей, по-прежнему занимаясь ногтями.
— Ну, — разочарованно сказала Эльза, — я не понимаю, как женщина позволяет так с собой обращаться. Наверно, она уж совсем неотесанная. Ни одна женщина не должна мириться с такой грубостью.
— Это входит в ее ремесло, — сказала Дженни и зевнула. — Может быть, уже погасим свет?
— Ее ремесло?
Эльза явно была поражена, смущена, даже обижена. И Дженни стало неловко.
— Глупости я говорю, — сказала она. — Не обращайте внимания. Наверно, они муж и жена и просто ссорятся из-за денег. Это, знаете, часто бывает.
— О да, это я знаю, — сказала Эльза.
В темноте, когда Дженни уже начала дремать, Эльза, лежа на своем диване под иллюминатором, поведала о том, что лежало у нее на душе:
— Мой отец всегда мне говорит: верь в любовь, люби сама — и тогда будешь счастлива, а мама говорит, это все выдумки. Хотела бы я знать… я люблю маму, но, мне кажется, отец лучше знает.
— Очень возможно, — подтвердила Дженни сквозь сон. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — сказала Эльза. — Мой отец — человек жизнерадостный, он любит повеселиться. А мама совсем не умеет смеяться. Она говорит, смеются только дураки, в этой жизни смеяться нечему… Помню, один раз, когда я была маленькая… я вообще много всего помню, а в тот раз мы с папой и мамой были в гостях… в Швейцарии, когда живут за городом, всегда детей берут в гости, даже совсем маленьких… и мама не хотела танцевать первый танец с отцом, ну, и конечно, он не мог танцевать с кем-нибудь еще. И тогда он ей сказал: «Ладно, как хочешь, тогда я найду себе даму получше тебя», — и взял метлу и с ней танцевал, и всем, кроме мамы, это показалось очень забавно. А она потом весь вечер с ним не разговаривала. И папа выпил слишком много пива и стал очень веселый, а по дороге домой вдруг говорит маме: «Ну, теперь ты потанцуешь» — и взял ее за талию и закружил, закружил, под конец у нее даже ноги оторвались от земли и она заплакала. И я никак не могла ее понять. Ничего плохого в этом не было, было очень забавно. А мама плакала, и тогда я тоже заплакала. И тогда папа, бедный, совсем притих, шел с нами и молчал, и теперь я думаю — ему тоже хотелось плакать. Мама никогда не смеялась ни одной папиной шутке, а он все время старается шутить. Иногда его шутки просто ужасны, вы не думайте, я понимаю. Ох, — Эльза заговорила медленней, в ее голосе звучало горестное недоумение, — боюсь, я пошла в маму, я не умею быть веселой и забавлять людей, мне стыдно было бы привлекать к себе внимание, но иногда так трудно сидеть и молчать. И я думаю — может быть, я какая-то не такая, вот молодые люди меня и не приглашают танцевать.
— Тут на пароходе и нет таких, с кем бы вам захотелось потанцевать, — заметила Дженни. — У себя дома вы бы на них и не поглядели.
— Но я не дома, — возразила Эльза, — за столько лет ни разу дома не была, а в Мехико… там были мальчики, с которыми мне позволяли водить знакомство, но я не в их вкусе. Мама говорит совсем как вы: «Не огорчайся, Эльза, в Швейцарии ты всем понравишься, ты настоящая швейцарка, там как раз такие девушки и нравятся, приедем домой, и все будет хорошо». Она думает, любовь — ерунда, но она хочет, чтобы я вышла замуж. Она говорит, все женщины должны выходить замуж. Но я пока не в Швейцарии, и я почти не помню ее, хотя один раз мама со мной туда ездила, мне тогда было девять лет. И мне там показалось так странно! По-немецки я там буду говорить как иностранка, ведь в Мексике я привыкла говорить по-французски, и по-английски, и по-испански. В Мексике я никогда не чувствовала себя дома, а теперь и в Швейцарии, наверно, не буду как дома. Ох, мне так не хочется в Швейцарию…
Тихие однообразные жалобы длились за полночь, точно затяжной дождь, и Дженни, тронутая, внимательно слушала. Она умела расслышать чужую боль.
— Мама всегда говорила, это несправедливо, Эльзу надо вовремя увезти на родину, чтобы она могла выйти замуж за швейцарца, а здесь швейцарской девушке не место. Хоть бы она была права, хоть бы мне в Швейцарии людям понравиться.
— Конечно, понравитесь, им будет интересно познакомиться с девушкой из такой далекой страны, — сказала Дженни.
В ней всколыхнулась тревожная нежность, словно ее просили о помощи, а она не в силах помочь. На что надеяться этой унылой девице? Двойной подбородок, на шее жирная складка, точно зоб, лоснящаяся кожа, в блеклых серых глазах — ни искорки живой, густые волосы тусклы, тяжеловесные бедра, толстые щиколотки. Хорошо очерчены нос и рот, неплохой лоб — и только; ни блеска, ни легкости в этой горе не слишком привлекательной плоти. А внутри слепо копошатся девичья наивность и тоска, ограниченный, болезненно смятенный ум, темная путаница инстинктов.