Шрифт:
— Ах, откуда я знаю! — воскликнула жена.
Ее охватило такое отчаяние, что впору рвать на себе волосы; но Детка избавил ее от столь неумеренного проявления чувств — его опять стошнило морской водой, и тошнило довольно долго, а профессор с женой по очереди растирали его коньяком и вытирали мохнатыми полотенцами, пока наконец горничная, сверкая глазами, вся заряженная возмущением, точно грозовая туча — молниями, не принесла им в большой миске целую кварту заказанного для Детки мясного бульона. Она протянула миску фрау Гуттен, круто повернулась и вышла: не желала она смотреть, как хороший, крепкий бульон, приготовленный для людей, скармливают никчемному псу — стыд и срам! — когда на свете столько ни в чем не повинных бедняков голодает, даже дети малые! А вот бедолага с нижней палубы, спасая эту скотину, нахлебался соленой воды и помер, задохнулся там, в вонючем закутке, так разве кто с ним нянчился? Он только и дождался сухой облатки от лицемера попа, и молитву над ним прочитали кой-как, людям на смех. Горничная почувствовала, что и сама захлебывается в бурном океане горькой ярости; даже руки и ноги свело, и она, точно калека, с трудом заковыляла по нескончаемому коридору. Но небеса ниспослали ей случай отвести душу: навстречу бежал с охапкой белья подросток-коридорный.
— В этом гнусном мире надо быть собакой! — крикнула она ему в лицо. — Собаку богача поят мясным бульоном, а бульон варят из костей бедняков. Человеку живется хуже собаки — это что ж такое, скажи на милость? Понятно, коли это собака богача!
Четырнадцатилетний парнишка, бледный и тощий (сразу видно, он и сам весь свой век жил впроголодь), сообразил, что этот гнев обращен не на него, и мигом оправился от испуга.
— Прошу прощенья, фрейлейн, какая такая собака? — спросил он униженно, как привык говорить со старшими, то есть со всеми и каждым на корабле; в его повадке не было ни намека на чувство собственного достоинства: все и каждый приняли бы это за чистейшее нахальство с его стороны.
— Этого пса поят бульоном! — снова взорвалась горничная, задыхаясь от ярости. — А тот бедолага помер! Помер, чтоб спасти пса! — выкрикнула она, размахивая длинной рукой, как цепом.
Мальчишка в смятении юркнул мимо нее и побежал прочь, у него тряслись коленки.
«По мне, пускай бы они оба потонули, и ты тоже, старая дура, ослица бешеная!» — сказал он про себя. Приятно было выговорить эти слова, и он все твердил их шепотом, пока не утихла обида.
Как ни трудились над ним Гуттены, Детку все еще трясло, опять и опять по его нескладному телу пробегала дрожь. Наконец он приподнялся и сел, отупело покоряясь их заботливым рукам.
— Я чувствую, что я ужасно виновата перед ним, — сказала фрау Гуттен.
Ей казалось, в мутных глазах собаки она читает и сомнение, и пугающий вопрос. Даже своим молчанием он будто обвинял ее в каком-то недобром умысле.
— У него вообще молчаливый нрав, — напомнил ей муж. — Это не ново.
— Да, но сейчас совсем другое дело, — подавленно сказала жена.
Она уже забыла, что прогневала супруга и он очень ею недоволен. И, как всегда, доверчиво прислонилась к нему, склонив голову, и опять потекли слезы. Ее рука искала его руку, и он тотчас ответил пожатием.
— Детка нам верил, — всхлипнула она. — Он часть нашего прошлого, нашего счастливого прошлого, нашей с тобой жизни.
Растрепанная, жалкая, она опустилась на край кровати, муж сел рядом.
— Зачем, зачем мы уехали из Мексики! — воскликнула она, никогда еще он не слышал, чтобы она плакала так горько, — Зачем затеяли эту ужасную поездку! В Мексике мы были счастливы, там прошла наша молодость… зачем мы все это бросили?
Впервые за многие годы профессор Гуттен и сам не удержался от слез.
— Не надо так горевать, бедная моя девочка, — сказал он. — Это вредно для твоего сердца и совсем расстроит твои нервы. — Слезы капали у него с кончика носа. — Ты здесь в последние дни совсем на себя непохожа, — напомнил он. — Всех наших знакомых всегда так восхищала твоя скромность, и предусмотрительность, и твой ровный, спокойный нрав…
— Прости, я виновата, — взмолилась жена. — Я слабая, помоги мне. Ты такой добрый. Конечно, это я оставила дверь открытой, это все моя вина, ты всегда прав.
Профессор достал носовой платок, осушил свои слезы и отер лоб; в эти трудные минуты он решил быть твердым, он не даст нахлынувшим чувствам заглушить в его сознании ни подлинно важные события этого дня, ни справедливое недовольство поведением жены… и однако, ничего не поделаешь, поневоле он смягчился. Ему полегчало, уже не так мучили беспокойные мысли и уязвленное самолюбие, словно некий волшебный бальзам пролился на открытую душевную рану. Благожелательность, великодушие, христианское милосердие, супружеская снисходительность и даже простая человеческая нежность победным маршем вступили в его грудь, в полном порядке, названные своими именами, и вновь заняли там надлежащее место. Уже многие годы профессор не знал такого богатства чувств; настоящим блаженством наполнила его эта смесь добродетелей, которую признала и вновь пробудила в нем своими простыми словами жена.
Он крепко, будто новобрачную, поцеловал ее в губы, дотянулся языком ей чуть не до гортани, ухватил за голову, как бывало когда-то, от нетерпения больно дернул за волосы. И каждый принялся неуклюже копаться в той части одежды другого, которая сейчас была самой досадной помехой; казалось, они готовы разорвать друг друга на части, они обхватили друг друга и тяжело шлепнулись, как лягушки. Непомерно долго они трудились, барахтались, охали и кряхтели, перекатывались, точно борцы в неистовой схватке, и наконец обмякли, слились в бессильной дрожи и долгих стонах мучительного наслаждения; и долго лежали, упиваясь победным изнеможением: вот и восстановилось их супружество, почти как в лучшие времена, и все их чувства обновились и очистились.