Шрифт:
Он спустился проводить сочинителя до улицы, чтобы без утайки поведать ему злоключенья воровской любви.
— Большую награду, значит, посулила? — негодуя на себя за свою низкую любознательность, проворчал Фирсов.
— Как тебе сказать, Федор Федорыч… в том-то и горюха моя, что почти безнадежно, за так пропадаю. Велела проживать при ней в чуланчике, быть по надобностям… и вот живу. Господи, до чего Донька кучерявый докатился, в тараканьей щелке квартирует на манер мопсика! Даве ты у ей сидишь, может ручкой оглаживаешь, а я тем временем огрызок слюнявлю, стишоночек корябаю. А сдается мне, Федор Федорыч, и не ты у ей, не я, не Векшин даже на уме… еще какой-то пенаглядный дружок имеется. И, может быть, это всего только обыкновенный ножик… на кого? — Вдруг он приникнул, обжигая дыханьем ухо Фирсову. — Я и не знал, что и ты вроде меня ее описываешь… и там она у тебя тоже не дается, упирается? Я не изомну, одолжил бы на ночку почитать, Федор Федорыч…
— Поди ты к черту, рвань сизая! — взбесился Фирсов, как и прежде с ним бывало при неосторожном сближении с некоторыми персонажами повести своей.
Оттолкнув очень довольного этим вора, он вышагнул из подъезда прямо в лужу и, пока шел до ближайшего угла, по меньшей мере раз шесть зарок себе давал ногой больше не ступать на порог окаянного дома… и уж, во всяком случае, нарушить клятву не ранее, как через неделю. Фирсова немножко успокоило созерцание могучего клена за глухим забором соседнего больничного квартала, в частности — как величаво, в мажорной гамме только что пережитого тот всеми своими воздетыми руками приветствовал уходящую грозу.
Зайдя в укромный уголок, Фирсов записал, наравне с помянутым деревом, и Донькину просьбу, как черту к его характеристике — раз сами в руки дались!
XIII
Именины Зинаида Васильевна праздновала в середине октября, а родилась в июле. К этому дню и подгонял Фирсов общее собрание персонажей из своей повести, — торопливо заключались новые знакомства и связи, а ковчежные сожители втихомолку готовили подарочные сюрпризы. Вернувшись в тот вечер со службы с огромным пакетом красной смородины, избранной не за дешевизну, а исключительно за ее символическое цветовое значение, Петр Горбидоныч заглянул к себе в полураскрытую дверь и сокрушенно ахнул. Поведение сожителя и в самом деле являло собой пример непозволительного в общежитии своеволия.
Находясь в состоянии вопиющей раздетости, хотя и не совсем, Сергей Аммоныч выводил пятна со своей расстеленной по полу, довольно поношенной оболочки и, что в особенности возмутило Петра Горбйдоныча, вполголоса при этом напевал. Рядом находился сомнительный пузырек пахучего содержания и стакан с водой, которою Манюкин и брызгал посредством рта на подлежащее уничтожению пятно.
— Чем это вы так, ваше сиятельство? — заходя сбоку, щурясь и всесторонне вникая, понюхал Чикилев. — Чем это вы отравляете общественную атмосферу?
— Нашатырным, ваше превосходительство! — будучи в отличном настроении и весь в испарине от усердия сверх того, поднял к нему разрумяненное лицо Манюкин. — Потом иголочкой кое-где дырки подтяну и снова буду годен к применению в жизни…
Уже одного этого достаточно было, чтоб взорваться и проучить наглеца, но Петр Горбидоныч сдержал в рамках свое законное негодование.
— Хорошо, допустим… Ну, а если посетитель придет ко мне?
— Так ведь некому, Петр Горбидоныч. Человек вы холостой, одинокий пока… друзей у вас, а тем паче собутыльников не имеется.
— Это мне не резон, — вскипятился, накрепко прилипая, Чикилев, возмущенный столь нахальным сопротивленьем. — А если ко мне, предположим, недоимщик ворвется взятку дать?.. должен я на него натопать, в страх вогнать, свидетелей созвать для привлечения преступника к ответу?
— Обязаны, ваша светлость, — смиренно мямлил Манюкин, тем не менее продолжая заниматься угрожающими здоровью пустяками. — Если не изменяет память, именно так повелевает закон.
— Так где же мне тогда простор для этого?.. как я могу соседок к свидетельству приглашать, ежли в комнате у меня разлито ядовитое вещество и почти полуголый старик врастяжку на полу валяется…
— Во-первых, я не валяюсь, а всего только сижу, что не воспрещено обязательными постановлениями, — заикаясь, однако вполне резонно указал Манюкин. — А во-вторых, от моего тут наличия вам только прямая выгода, Петр Горбидоныч, потому что, пока свидетелей звать, ои ее, взятку-то, назад спрячет, да и отречется начисто, подлец. А вдвоем мы его ровно в клещи возьмем… цап за руку да в коробочку!
— Экую вы несусветную чушь плетете, Сергей Аммо-ыч… — искренне возмущался Чикилев столь очевидным нарушением логики и правдоподобия. — Какой же идиот, если хоть с самомалейшим соображением, станет при посторонних взятку совать? Настоящая взятка вручается наедине, еще лучше в ночное время, чтобы взаимно глаз не видеть и постороннего вниманья не привлекать…
— Это верно, пожалуй, — соглашался Манюкин, беря на ватку новую порцию все того же преступного состава, — на людях ее неудобно давать. В наше время из одной только зависти донесут!.. А не опасаетесь, Петр Горбидоныч, что ежли с соображением, так наедине-то он вас еще скорее уговорит? Ведь это все отборные говоруны, пройдохи, сквозь замочную скважину вагон мануфактуры уведут.
При столь откровенном повороте все аргументы возражений иссякли у Чикилева. Он только вздулся было от охватившего его негодования на род людской, съежился и потом снова вздулся — теперь уже на должностных лиц, по нерадению недоглядевших сей опаснейший обломок прошлого.