Шрифт:
Двенадцатый час, а Валюна все нет. Вошла в угловую. Митя читал, теребя на макушке редкие пряди.
– Не тереби! Где твой брат, не знаешь ли?
– А кто его знает. Он теперь и ночевать не всегда приходит. Ты на дежурство, и он - на свое. Говорит, слушает диски с ребятами. Поди проверь. Ты бы занялась его воспитанием. Не мое дело, не надо бы вмешиваться, но добром это не кончится. На носу весна, выпускные экзамены, а он, задрав хвост, - по крышам, по крышам. Ученье совсем забросил. Нахватает троек - куда с таким аттестатом сунешься?
Сейчас, не улыбаясь, Митя совсем был нехорош. И очень похож на Бориса. Не молодого, а позднего, с язвой.
Прав, конечно. Но зачем он мне это все говорит сегодня, накануне отъезда? Думает, что за ночь успею воспитать Валюна?
Воспитание, воспитание... Я своих детей скорее всего никак не воспитывала. Всегда на работе, а они росли как придется. Есть дети, которых и не надо воспитывать. Растут себе как трава. Таков мой Митя. Никто его особенно не воспитывал, а вырос порядочным, твердым, прилежным. Человеком долга. Другое дело - Валюн. Этот не рос как трава. Не хватало ему настоящей, твердой руки. Лучше - мужской, а в крайнем случае женской. Но твердой.
А как неотразимо хорош был Валюн в раннем детстве! Никто не мог пройти мимо, не залюбовавшись его глазами. Не только красота - душа в них светилась. Жалел каждую птичку, каждого паршивого котенка. Выходил кормить голубей, воробьев...
Навсегда запомнился случай. Шли мы с ним по улице. Было ему года три с половиной, четыре. На асфальте, прислонясь спиной к дому, сидел старик нищий. Рядом - шапка с медяками. Не такое частое теперь зрелище - нищий. Я бросила в шапку какую-то мелочь. Пошла дальше не оглядываясь. Вела Валюна за руку, а он, как завороженный, все оборачивался назад, к старику. Мне, как всегда, было некогда (в поликлинику, что ли, вела я тогда мальчика? Уже не помню. А разговор помню отлично).
– Мама, что он тут делает?
– Просит.
– Чего просит?
– Денег. Ты же видел, я ему дала.
Пауза. Что-то варит внутри себя. Потом:
– Неужели он один? Никто его не кормит?
– Наверно, один.
– Разве у него нет детей?
– Наверно, нет.
– И мамы тоже нет?
– Скорее всего нет.
Наконец в полном отчаянии:
– Неужели у него _даже бабушки_ нет?
Валюн готов был тут же, на улице, взять к нам домой старика, вымыть его, накормить, позаботиться. Почему нельзя?
Доброта была в нем безграничная, святая. Куда она потом делась? По мере того как Валюн вырастал, доброта сменялась в нем эгоизмом, эгоизм жестокостью. И все=таки я его любила. Видела в нем того же сияюще-черноглазого, безмерно доброго, который так искренне тревожился о нищем... А Митя не видел.
– Тебе, будущему врачу, - сказала я, - не мешало бы самому воспитаться. Если ты больным такие нотации будешь читать, они тебя не полюбят.
– Мне и не надо, чтобы они меня любили. Надо, чтобы лечились и выздоравливали.
– А для этого как раз нужно, чтобы больной любил своего врача. Любовался им, если хочешь.
– Во мне-то любоваться нечем. Что же, во врачи одним красавцам идти? Знаю, что некрасив, - мрачно добавил он.
– В этом плане для роли врача больше подошел бы младшенький. Но ему, к сожалению, никакой вуз не светит. Пойдет в армию.
– Ничего страшного. Не он первый, не он последний.
Сказала - и соврала. Мне именно страшно было за Валюна. Какой-то неустойчивый, незащищенный...
Волосы высохли, Митя лег спать, а Валюна все нет. Поставила будильник на шесть. Легла, постаралась заснуть - не спится. Где-то он сейчас, младшенький? Прав Митя - распустила, разбаловала.
В половине первого хлопнула дверь. Вернулся. Отлегло. Слышно было, как возится в кухне, открывает холодильник, гремит посудой. Теперь можно и уснуть.
10
Еду. Перестук колес. Поезд торопится, стучит, отсчитывает километры. Их все больше между мной и родным городом.
Стояла в проходе у окна вагона. За окном несутся картины. Белый-белый, немятый снег, торчащие из него прутья. Зябнущие на ветру деревья. Станционные здания. Колодцы. Заборы, заборы...
Казалось бы, что такого привлекательного в этом пейзаже? Но его разглядывание переполняло меня каким-то беспокойством. Не тягостным, а отрадным. Каким-то, я бы сказала, страстным - да, страстным приятием жизни. Я любила эти поля, виадуки, пакгаузы, эти погруженные в снега деревеньки с курящимися трубами. "Засиделась, засиделась!" - отстукивали колеса.
И в самом деле - что я вижу? Изо дня в день одно и то же. Больница, больные, врачи, рентгеновские снимки, кардиограммы, анализы. Путь на работу, путь домой. А есть, оказывается, еще и большой мир со снегами, деревьями, с этой вот женщиной, несущей от колодца коромысло с ведрами. Есть девушки, лузгающие семечки на перронах, их кавалер с гитарой, по-городскому обтянутый джинсами (тощий зад из-под кургузой курточки). Есть черная с белым собачка, усердно тявкающая на проходящий поезд. Далеко позади оставалось желтое здание с колоннами и куполом, Нина Константиновна, Главный... Оторвалась, отрешилась, лечу... Я потому так подробно вспоминаю свои тогдашние ощущения, что без них невозможно было бы то, что произошло дальше. А что и произошло-то? Всего ничего, если по обычной человеческой мерке.