Шрифт:
Он подписал пропуск, встал, улыбнулся и пожал мне руку. Это рукопожатие и вежливая улыбка чуть ли не на грани почтения, причем крупного должностного лица, подполковника, окончательно помогли мне понять мое новое положение, и вышел я в коридор другим челове-ком, сыном генерала (комкор не звучало, и потому я себя мысленно назвал и всюду впоследст-вии представлялся как сын генерала Цвибышева, что действительно соответствовало при переводе армейских чинов тридцатых годов на современное звучание). В пятьдесят восьмой комнате сидела молоденькая девушка-машинистка, довольно миловидная, на которую я впервые посмотрел без заискивания (здесь в том смысле, что на красивых женщин и девушек ранее я смотрел с некоторым почтением и заискиванием, как на высокое начальство, ввиду их недоступ-ности для меня).
— Мне Веру Петровну, — сказал я просто и с достоинством.
— По какому поводу? — спросила девушка.
— Я сын генерала Цвибышева (признаюсь, это словосочетание было настолько мне сладко, что я сам вслушивался в него как в некую музыку и при этом едва сдерживался, чтоб не засмеяться от радости или не подпрыгнуть).
— Ах, сейчас, — сказала девушка и ушла в открытую дверь.
Вскоре оттуда появилась женщина лет сорока пяти с не очень красивым, но действительно приятным и добрым лицом.
— Вера Петровна, — сказала она мне, протягивая руку и улыбаясь (для меня наступил период большого числа улыбок, я это понял несколько позднее).
— Сергей Сергеевич (это, вероятно, Бодунов) звонил мне… Простите, как ваше имя-отчество?
— Григорий Матвеевич,-сказал я.
— Садитесь, пожалуйста, Григорий Матвеевич. Я вам дам следующие адреса, запишите, пожалуйста, — она дала мне бумагу и самопишущую ручку, — улица… Это Комитет государ-ственной безопасности… Туда вы должны написать заявление о поисках вашего имущества либо о компенсации его в деньгах… Они этим занимаются… Затем улица… Управление внутренних дел… Там вам смогут сообщить, — Вера Петровна на мгновение замолкла и опустила глаза, — сообщить о судьбе вашею отца.
Интересно, что ее скорбные ноты совершенно не тронули меня в том смысле, что не смогли поколебать моего праздничного настроения, ибо, наслаждаясь первыми минутами новой жизни, полной официальной силы и официального права, я целиком был погружен в себя настолько, что сам генерал Цвибышев стал лишь приложением ко мне — его сыну, с которым жизнь начинала, как я тогда понимал, расплачиваться.
— К сожалению, — сказала Вера Петровна, — до официального решения трибунала мы не можем заняться полагающейся вам денежной компенсацией в размере двухмесячного заработка отца… А также жильем, если вы в нем нуждаетесь… У вас было сколько комнат?
— Три, — сказал я, — это я помню. Но дело вот в чем… Сейчас я временно, разумеется, проживаю (я не то что не хотел, я не мог допустить, чтоб в новом моем положении тяжба за ночлег даже сформулирована была по-прежнему). Я занимаю площадь ведомства, где не работаю, ибо готовлюсь в университет… Вопрос стоит так, чтобы до получения причитающегося мне жилья я мог бы спокойно жить там.
— Мы всем возможным будем вам помогать, — сказала Вера Петровна. — Что надо сделать?
— Вот, — сказал я, написав ей номер телефона, — некий Маргулис там руководит.
— Сейчас, — сказала Вера Петровна и вышла.
Как просто все разрешилось, подумал я. Три года борьбы, ухищрений, унижений. И когда я попал в ловушку, когда все покровители отвернулись от меня и враги мои совершенно взяли надо мной верх, появился мертвый отец и спас меня. Тот, которого я стыдился и не любил.
Вернулась Вера Петровна.
— С ними поговорили, — сказала она, — там, правда, не Маргулис, а какой-то другой товарищ вместо него, мы ему все сказали, он просил, чтобы вы тоже зашли в жилконтору.
— Очень хорошо, — сказал я, — зайду, когда будет время…
— Всего вам доброго, — сказала Вера Петровна.
Миловидная машинистка тоже улыбнулась мне…
Покинув военную прокуратуру, я несколько часов ходил по городу, привыкая к своему нынешнему положению сына генерала Цвибышева. Я шел, не испытывая усталости, большими шагами, сильно выпрямившись и совершенно по-новому дыша, глубоко и шумно. На прохожих, а также на происходящие бытовые события — движение транспорта, очереди к киоскам газводы и т. д. — я смотрел с радостной добротой и мягкосердечием, но мягкосердечием сильного, про-щающего и любящего из великодушия, в котором невольно, однако, сквозила и снисходитель-ность, и во всем, что происходило вокруг — в прохожих, в городском транспорте, в деревьях, — было чувство вины передо мной и глубокое раскаяние, которое я великодушно принимал. Именно в этот восторженный период мной был совершен поступок, как бы подоживший начало дальнейшим событиям. Ожесточение в этом поступке отсутствовало, а лишь заинтересованность хозяина, каковым я себя ощутил, заинтересованность нынешними делами страны. Так, проходя по одной из улиц, я заметил вывеску районной прокуратуры и вошел туда. То ли был уже конец работы, то ли обеденный перерыв (я не ориентировался тогда во времени), но в комнатах проку-ратуры никого не было и в кабинетах орудовали уборщицы. Лишь в одном кабинете стояла какая-то женщина, перебирая папки бумаг, скрепленных скоросшивателем, и какой-то мужчина что-то измерял в углу столярным метром. Я вошел, никем не остановленный, и, глянув на присутствующих мельком, начал осматривать помещение… На видном месте висел портрет Сталина в фуражке генералиссимуса.
— А почему, — сказал я не зло, а скорей снисходительно, словно журя, а не ругая, — почему Сталин еще висит у вас?… Вы ведь газеты читаете… Это устарело, — пошутил я, чтоб не рассердиться, что сделало бы меня мельче в собственных глазах.
— А мы вообще старые люди, — сказала женщина (ей было не больше сорока), и я вдруг встретил ее явно враждебный, железный, оппозиционный официальной политике взгляд.
Поспешно подошел мужчина со столярным метром и взял меня об руку.
— Понимаете, — мягко, но твердо ведя меня к выходу, говорил мужчина, — портрет ведь числится в качестве инвертаря, пока не спишут официально, я не могу себе позволить снять, хотя, конечно, вам сочувствую…