Шрифт:
– Ах, как жаль, что они вас не спросили!
Чай был выпит, и хозяйка продвигалась с гостями наверх в «будуар», давая понять, что она занимает две комнаты, для удобства – в разных этажах. Вообще большая часть того, что говорила мадам Климова, не имела отношения к истине. Ложь являлась второй натурой этой дамы.
Начать с «благородного происхождения» из родительского дома с колоннами, который теперь она могла видеть только как бы в «тумане», вплоть до того, что не смогла бы ответить на прямой вопрос, где этот дом находился. В действительности ее отец был зубным врачом в уездном городе, где люди вообще избегали лечить зубы. Семья бедствовала. Пять дочерей, все пять большие сплетницы, ссорились от скуки между собою, когда не было новостей в городке. В доме всегда кто-нибудь с кем-нибудь не разговаривал: всегда были секреты от всех, интриги против родителей и право мести между собой. Женихов не было. И вдруг она, средняя, по имени Додо (Дарья), вышла замуж за капитана Климова. Хотя он не был ничем замечателен, к тому же беден, для Додо это был триумф. Четыре сестры заболели от зависти. Мать не верила своим ушам; отец предрекал, что капитан Климов еще откажется, на что четыре сестры хором отвечали, что и у них такое же предчувствие. Но Климов был бравый малый и, даже поняв, в какое осиное гнездо попал, от слова не отступился, настаивая лишь на том, что, поженившись, они уедут. И тут же начал хлопоты о переводе. У Додо кружилась голова. Она казалась себе сверхъестественным существом, всех лучше, кому все позволено, кто всегда прав. Это чувство уже больше ее не покидало. Оставив родительский дом, она оставила и реальность. Она вступила в фантастическую жизнь, сочиняемую ею самой. Ее мечтой был аристократизм. До революции невозможно было развернуть эту фантазию, но после нее, когда все сословия смешались в бегстве, она дала волю и воображению своему, и языку. Чего только она не рассказывала об этой прошлой «такой блестящей, такой прекрасной, теперь – увы! – разбитой жизни». Кое-кто верил, но преимущественно те, кто был того же класса и воспитания, что и мадам Климова. С каждым рассказом она повышала покойного капитана в чинах, пока он не стал генерал-губернатором. Дальше она боялась идти. Чудеса его храбрости, его остроумие в гражданской войне действительно превосходили всякое воображение. Она говорила все это с увлечением. В какой-то мере она была художником и испытывала всю радость творчества. Но прекрасной правды, что Климов был простой честный человек и умер как солдат, на посту и без блеска – этого она не догадалась рассказать даже дочери Алле. А между тем Алла была вся в отца.
Покончив с мужем, мадам Климова за последние годы перешла на рассказы о дочери.
И сейчас, сидя в полутемном «будуаре», она повествовала:
– И вот индусский принц Рама-Джан умоляет Аллу: «Будьте моей женой, и вам будут принадлежать лучшие драгоценности Азии. Фактически все подвалы под этим моим дворцом полны драгоценных камней. Они ждут вас. По понедельникам вы будете носить изумруды, по вторникам – рубины, по средам – сапфиры. Затем следует постный день недели – вы будете носить только опалы».
Глаза дам, слушавших предложение принца, сверкали не хуже драгоценностей Азии.
– Но Алла ответила: «Я равнодушна – увы! – к драгоценным камням. Для меня – только две драгоценности в этом мире. Одной я владею, другую пытаюсь приобрести». – «Что это?– вскричал принц Рама-Джан. – Скажите, и я положу эту драгоценность к вашим ногам. Пусть это стоит мне жизни!» – «Любовь и искусство, – ответила Алла. – Искусство – со мной, но любовь? Я еще не любила. Возможно, близок час. Но предмет – не вы, принц Рама-Джан!»
И мадам Климова остановилась на этом эффектном месте, чтобы вытереть слезу умиления.
Конечно, никто из слушавших не верил ни одному слову этой истории. И все же все дамы слушали Климову, и слушали жадно, потому что бедные любят слушать о богатстве, как нелюбимые – о любви.
3
Профессор Чернов сидел за столом и сосредоточенно писал. На низеньком стульчике Анна Петровна сидела около и штопала носки. Они всегда работали так, вместе. Переезжая часто из страны в страну, из города в город, с одной квартиры на другую, они не могли иметь или возить с собою книг. Анна Петровна служила мужу записной книжкой. Вместо того чтоб записывать нужные ему факты и справки, он просил жену запомнить их наизусть. Она все помнила. Возможно, это удавалось ей потому, что у нее не было своей отдельной жизни, и ей не требовалось ничего помнить для себя. Если в глубине ее сердца и жили отдельные чувства, ум ее всецело принадлежал мужу. Возможно, что это было даже и полезно для Анны Петровны: запоминая научный материал для профессора, она тем самым вытесняла из своей памяти многое, что было горько помнить.
Она штопала носок. Он был связан давно-давно, когда Черновы еще могли покупать шерсть. Носок этот так выцвел, что трудно было бы угадать его первоначальный цвет. Пятка и подошва были штопаны много раз, то нитками, то шерстью разного цвета. Верх был надвязан. И то, что Анна Петровна штопала его, да еще с таким старанием, показывало как нельзя яснее, в каком финансовом положении они находились.
– Что сказал граф Альмавива о жизни? – вдруг деловито спросил профессор.
– Альмавива? – Она была так глубоко в своей работе, что не сразу поняла вопрос. – Какой Альмавива? Не помню.
– Аня! – сказал профессор с упреком. – Ты забыла Бомарше!
– О, Бомарше! Альмавива сказал: «Chacun court apres son bonheur»…
Профессор не имел привычки благодарить жену. За ее ответом следовало молчание.
«Chacun court apres son bonheur», – думала Анна Петровна. Каждый гонится за счастьем. Разве это правильно? Кто теперь думает о счастье? Правильно было бы сказать: «Каждый старается убежать от своего несчастья». И она вернулась к той заботе, к тому подозрению, к тому беспокойству, которое отравляло ей жизнь последнее время.
Это случилось в ноябре. Профессор вбежал в комнату, задыхаясь, захлопнул дверь и заградил ее своим телом.
– Убежал! На этот раз я спасся, – прошептал он с усилием.
Захлебываясь от волнения, он рассказал ей, что какая-то женщина следила за ним в городе. Она то появлялась, то исчезала. В библиотеке она спряталась за шкафом. Когда он вошел в булочную, она заглядывала в окно с улицы. Если он шел – и она шла, он останавливался – она останавливалась. Когда он хотел хорошо ее рассмотреть, она пряталась куда-то. Но все же он запомнил ее и узнает, если увидит еще раз. У ней одна только рука. Другая отрезана где-то выше локтя, и ветер развевал ее пустой рукав. Это к лучшему: он сумеет с ней справиться, если дело дойдет до схватки с ней и ему придется защищаться. Будь у ней обе руки целы – исход был бы сомнителен.
Этот странный рассказ встревожил Анну Петровну непомерно. С того дня она не имела покоя. Ей не с кем было поделиться, сама же она не знала ничего о нервных и психических болезнях. А болезнь, очевидно, развивалась.
В другой раз, рано утром, профессор вдруг соскочил с постели: «Ты слышишь? Ты слышишь шорох?» Он на цыпочках побежал к окну, но не стал глядеть в него прямо, а, став в углу и завернувшись в штору, выглядывал оттуда на то, что происходило в его воображении во дворе.
– Аня, Аня, – шептал он, – осторожно подойди ко мне. Держись стенки, чтобы она тебя не увидела. Стань тут. Смотри вниз. Видишь?