Шрифт:
– Она никогда не принимала наркотики?
– Вы что, – взвизгнула Нина Васильевна. – Ей только тринадцать!
– Да или нет?
– Я выбросила эту мерзость. Сразу, как только увидела.
– И не стали об этом распространяться, – утвердительно сказал Туровский.
Нина Васильевна куталась в свою шаль, будто ей было холодно. Длинные холеные пальцы нервно подрагивали, когда она поднесла сигарету к губам, подведенным темной помадой.
– Для мужа огласка означала бы смерть. Вы пони маете? Для него карьера – единственный бог. Ей одной он поклоняется.
– Вы любите его?
– Представьте, да. И не хочу терять.
– А как же «он купил меня, как игрушку»?
– Вам не понять.
– Тогда что вас связывает с Козаковым?
– Я греюсь возле него, как у камина. – Кларова чуть улыбнулась. – Удобно, ни к чему не обязывает. По крайней мере, он воспринимает наши отношения именно так. Я надоем ему – рядом будет греться другая.
– А вы?
– А я женщина! Мне тридцать шесть, я даже бабьего века ещё не прожила.
Она отвернулась к окну. Там, внизу, Даша слегка надменно беседовала с каким-то юным аборигеном. Кажется, демонстрировала ему свои золотые «всамделишные» часики. Нина Васильевна чуть вздрогнула. Она к аборигенам относилась отрицательно. И девочка Света мгновенно и безапелляционно была отнесена к той же категории, несмотря на то, что жила не здесь, а на том берегу… Папа инженер, мама технолог, сама «дудит» на флейте, и прикид, как у малолетки. И даже укоризненное «брала бы пример…» прозвучало так, что дураку было ясно: пример брать не следует.
– В вас чувствуется какая-то одержимость, – глухо произнесла Нина Васильевна, по-прежнему наблюдая в окно за дочерью (в стекле на фоне берез, уже начинающих желтеть, отразилось её лицо в обрамлении иссиня-черных волос – бледное, с полными чувственными губами). – Мне казалось, что люди, работающие в вашем ведомстве, к смерти должны относиться… Непредвзято, что ли. Не имея права ни на что личное.
– А вы считаете, что за моей одержимостью стоят личные мотивы?
– Чаше всего так и бывает… Трудно представить, что вами руководит одно лишь служебное рвение. Вы рано или поздно привыкаете… Становитесь жестче и циничнее. Вы не обиделись?
– Считайте меня жестким циником.
– Нет, нет, – живо возразила она. – Я же сказала: вы одержимый. Я бы предположила, что у вас убили родных или любимую женщину… Ох, простите. Я, кажется, угадала.
– Мы не были с ней близки, если вас это интересует, – зачем-то сказал Туровский.
– Все равно. Все равно это больно. Нелепо.
Она закрыла лицо ладонями.
– Страшно!
Страшно. Сергей Павлович закрыл глаза. В затылок кольнуло чем-то острым и раскаленным. Он глубоко вздохнул, стараясь унять боль. Чувство нереальности возникло и не проходило.
– Вы подозреваете кого-нибудь?
– Всех, – через силу выдавил он.
– Почему? Неужели никого нельзя исключить?
– Как?
– Ну, не знаю. По психологическим мотивам… Или по наличию алиби.
– Вы подтверждаете алиби Козакова. Он подтверждает ваше.
– Вот видите!
– Это ничего не значит. Вы же «греетесь возле него».
Она собралась было дать резкую отповедь, но Туровский вдруг рявкнул:
– В котором часу он пришел к вам? Быстро!
– Не знаю, – растерялась Кларова. – Что-то около девяти.
– Когда пришли Даша и Светлана?
– Вскоре… Но потом Света ушла опять.
– Ну естественно, – кивнул Сергей Павлович. – Девочка деликатная. Даша осталась?
– Осталась… Не знаю, может быть, она меня ревновала? Она всегда так тянулась ко мне, а я…
«Может быть, – согласился про себя Туровский. – А возможно и другое. Даша училась неосознанно копировала мать (а когда человек начинает что-то делать в своей жизни осознанно? В тринадцать лет? В тридцать? В пятьдесят? Или все то, что мы гордо именуем разумом, – лишь сложная цепь первобытных инстинктов?), с тем чтобы в будущем наставлять рога своему богатому (уж это обязательно!) и доверчивому мужу». И – по странной ассоциации, подумав о грядущем супруге Кларовой-младшей, он вдруг понял, откуда у него возникло это ощущение нереальности, ошибки в логике.
Лицо в оконном стекле.
Оно не двигалось. Глаза – черные, бездонные, огромные, как у стрекозы, смотрели внимательно и неподвижно, а реальная Нина Васильевна сидела тут, в сером кресле, и покачивала головой, размышляя о своей дочери.
В окне отражалась не она.
Это все он осознал как-то вскользь, словно пуля просвистела над ухом (просвистела – значит, не твоя), а тело уже рванулось в сторону, опрокинув стул, и стул ещё гремел, а перед глазами уже все кубики мозаики сложились в единую картинку: силуэт в дверном проеме – прорезь – мушка табельного «Макарова». Как в тире.
– Ты что тут делаешь? – внешне спокойно, но дрожа от ярости внутри, спросил Туровский. – Чего тебе тут надо, мать твою?
Но Игоря Ивановича Колесникова, казалось, меньше всего беспокоил наведенный ему в грудь пистолет. Он, открыв рот, смотрел на то лицо в окне. Однажды он уже видел его: эти глаза и немой вопрос в них: «Кто вы?»
Это было…
Это было, когда он крупно (уж не счесть, в который раз) поссорился с Аллой. Покрывшись красными пятнами, она кричала, что он, Игорь Иванович, загубил на корню её жизнь, что не будь она, Алла, такой беспросветной дурой, нашла бы себе кого получше, того, кто не мечет бисер перед свиньями, а все силы прилагает, чтобы семья не нищенствовала…