Шрифт:
Наконец бьют большие часы на церковной башне возле дворца. Они приносят мне освобождение. Двенадцать. Я могу уже идти в Роту. Расплачиваюсь. Пересекаю площадь. По лестнице поднимаюсь медленно, не от жары и не потому, что мне трудно дышать, а просто от волнения. Вот и эбеновые полированные двери. Медная начищенная ручка. Служитель. Столик перед ним пуст. Исчезла кипа печатных изданий, и служителю не надо вкладывать их в большие конверты. Он уже закончил свои обязанности! Я справляюсь о секретаре. Служитель молча отводит руки назад, показывая, куда идти. Впрочем, мне не нужно объяснять. Я знаю, в какой коридор следует пройти, а что касается комнаты, так я тоже хорошо помню: первая налево.
Стучу. Вхожу. Секретарь, молодой невысокий священник, на мгновение впивается в меня близорукими глазами за толстыми стеклами. Узнает меня. Стол перед ним тоже чисто прибран.
Никаких папок. Только какое-то письмо, священник его дописывает. Сбоку, на блестящей доске стола, - конверт. Рядом свеча, палочка сургуча, спички. Священник отрывается от письма. Берет конверт. Вручает мне. Я держу его, и рука у меня слегка дрожит.
– Можно прочесть?
– спрашиваю.
– Я жду этого, чтобы запечатать письмо, - отвечает священник.
Конверт большой, твердый, адрес напечатан на машинке. В левом углу большими буквами проштамповано полное название Роты. Священник указывает мне рукой на стул. Но я стоя извлекаю из конверта документ. Прочитываю его раз, другой. Я задыхаюсь, крепко зажмуриваю глаза и только тогда сажусь. В документе все правильно: имя отца, фамилия, даты. Только не совпадает название епархии, которую Рота подтверждает как местожительство отца.
– Произошла ошибка, - говорю я.
Священник смотрит на меня. Я на него. Глаза у священника из-за толщины стекол огромные, деформированные. Взгляд рассеянный. Я настойчиво твержу свое. Он глядит на меня. Не отвечает. Я упрямо еще раз повторяю те же два слова. Но я уже догадываюсь, что говорить об искажении в тексте наивно. И несмотря на это, почти кричу:
– Не "dioecesis tarnoviensis", a "dioecesis toruniensis"! Ведь мой отец живет не в Тарнове, а в Торуни. В документе ошибка!
Подношу бумагу к самым глазам секретаря. Но он не обращает на это внимания либо не хочет лицемерить. Я так взволнован, что меня всего трясет. Дрожат колени, а я положил на них конверт. Он падает на пол. Священник встает, нагибается, поднимает конверт, кладет на стол.
– Вы знакомы с моим делом?
– спрашиваю я.
– Полагаю, что да.
– Тогда вам должно быть понятно, что означает изменение в тексте. Оно означает, что отцу дают возможность работать по специальности, но предлагают убраться из своего города. Почему с ним так поступают? За что?
Священник по-прежнему молча выжидал. В силу привычки или из человеколюбия. Я чувствовал, что терпение его неистощимо, и вместе с тем я понимал, что торчать здесь и что-то ему объяснять бессмысленно. Теперь ничего уже нельзя изменить. Итог подведен. Я протянул руку за письмом, которое формально признавало права моего отца, но только формально и не полностью, ибо открывало не ту дверь, которую раньше несправедливо перед ним захлопнули, а совершенно другую. Увидев документ в моих руках, священник решил, что я наконец справился с собой и примирился с фактом, но все-таки он спросил:
– Итак, я могу рассчитывать, что вы отдадите письмо своему отцу?
– А что же еще мне с ним делать?
– В таком случае верните мне его на минутку. Я должен его запечатать.
Я протягиваю ему документ. Священник открывает ящик стола и достает оттуда печать. Зажигает свечу. Разогревает сургуч. Я молчу. Чувствую себя скверно. А в голове настойчиво вертится один и тот же вопрос: за что, почему? Один вопрос, а может быть, два, поскольку казус отца-это одно, а причины, побудившие курию принять свое решение, - нечто иное. Наконец печать готова. Современная, из одних литер, без фигур. Кладу письмо в карман. Мы со священником кланяемся друг Другу. Я выхожу.
Спускаюсь по лестнице шаг за шагом, медленно-медленно. Вдруг
голова у меня так кружится, что я останавливаюсь и прислоняюсь к стене. Минутку отдыхаю. Спускаюсь ниже. Снова кружится голова. К счастью, я нахожусь на втором этаже с широкой балюстрадой и колоннами, к ним можно удобно прислониться, а кроме того, они загораживают меня и со стороны лестницы, и со стороны двора. Впрочем, опасаться, будто меня увидят, нелепо.
Во дворе совершенно пусто. Так же, как и на лестнице. Так же, как и во всем дворце Канцеллерия. Так же, как и на вилле четы Кампилли. Так же как в здании Грегорианы. Нигде никого, ни живой души: ни спросить, ни попросить, ни поговорить нельзя. Во всех канцеляриях такая же чистота и порядок, как и на том столе, наверху, с которого теперь исчезли последние бумажки, поскольку со мной покончено.
Голова моя не перестает кружиться. Но в преследующем меня хаосе я внезапно вижу причины, по которым принято данное, а не иное решение. Причины все множатся, сталкиваются друг с другом. Одни-мистического порядка, другие-чисто земные.
Одни затрагивают большие проблемы, другие-мелочные. Среди них немало и таких, которые связаны лично со мною, потому что я водил дружбу с отстраненньм от дел Малинским или с неблагонадежным Пиоланти. От жары смятение в моих мыслях усиливается. Стараюсь прийти в себя. Положить предел догадкам и подозрительности. Отбросить все неправдоподобное и пустое. В конце концов доводы и мотивы, которые курия могла принять во внимание, вихрем проносятся передо мной, движутся по кругу, обретя зримые формы, вращаются, распятые на крыльях гигантского пюпитра, и в определенный момент меняют очертания; теперь они кружатся в пестрых, разноцветных лодках карусели.