Шрифт:
После сорок пятого года пустил в ход свои наличные деньги и знакомства и занялся торговым посредничеством, о котором вам уже говорил. Не сую нос, куда не следует. Не гоняюсь за ватиканскими сплетнями. Склоками не пробавляюсь. Не подглядываю и не подслушиваю. И все же я знаю среду.
– Курию?
– спросил я.
– Курию, - подтвердил он.
А потом:
– Вы согласны поговорить со мной откровенно?
– Разумеется!
– Правда ли, что ваш отец был врагом епископа Гожелинского?
– Нет.
– Вы можете это категорически опровергнуть?
– В последнее время они не питали друг к другу симпатии.
– Значит, все-таки?..
– Мне кажется, что враждебность и отсутствие симпатиивещи совершенно различные. Уверены ли вы, что здесь именно так оценивают отношение моего отца к епископу? Не скажете ли, кто вам это сообщил?
– Я уверен, что говорили о враждебности. О враждебности или ненависти, да, да! А что касается того, кто говорил, то, увы, я должен сохранить тайну. Скажу только, что я слышал об этом в одном монастыре. Даже уточню-в польском. Я как-то сказал, что у нас в "Ванде" остановился симпатичный молодой человек, приезжий из Польши. Там это было известно, речь зашла о вашем отце, и мои собеседники выразили сожаление именно по тому поводу, о котором я говорил.
У меня бешено заколотилось сердце.
– Это и есть, разумеется, источник всех интриг, - прошипел я сквозь зубы.
– Монастырь и его сплетни. А между тем если кто кого ненавидел, если кто кого преследовал, так это епископ моего отца, а вовсе не наоборот! Можете от моего имени сообщить об этом своим монахам!
– Монахиням!
– мягко поправил меня Малинский.
– Старым добрым женщинам. Тихим и не имеющим никакого голоса в курии. Если они и насплетничали на вашего отца, так только богу в молитвах, прося его смилостивиться. Источник другой!
Теперь я с напряженным вниманием слушал, что он говорит. К сожалению, он отвлекся. Сперва потому, что кельнер подавал вино, салат, рыбу, и каждое новое блюдо Малинский встречал шутливым афоризмом. Затем куда-то запропастился бульдог.
Нашелся. Потом нужно было отведать рыбу, пока она горячая.
Наконец я не утерпел:
– Но где же первоисточник? Кто? Почему?
– А если предположить, что причина в епископе Гожелинском?
– Ведь он умер!
– воскликнул я.
– Но память о нем жива. Разве нельзя предположить, что в курии решили создать культ его памяти и сам по себе этот факт стал помехой на вашем пути?
– Создать культ!
– испугался я.
– О чем вы говорите?
– Разве не понятно?
– возразил он.
– Вы, как сын консисториального адвоката, должны в таких вещах разбираться куда лучше, чем я-офицер, консул и коммерсант.
Он заплатил по счету и взял своего бульдога под мышку. Мы сели в машину и поехали в сторону Рима. Его слова душевно парализовали меня. Они меня испугали, хотя в них не было точности и видимой связи. Вопреки его предположениям я вовсе не был специалистом по церковным делам, однако я был достаточно в них сведущ, чтобы отвергнуть его гипотезу. Это правда, что епископа все уважали. Человек он был упрямый и злопамятный, но, несомненно, порядочный. Допустим, что даже больше того, намного больше, но ничего сверх заурядных достоинств и заурядных добродетелей. Разумеется, если применять к его личности не обычную меру, а такую, какая применима по отношению к священнослужителям и прелатам на руководящих постах. Он был выше своего окружения. Согласен. Против этого нельзя было возражать. Поэтому-то многие люди и считали епископа человеком выдающимся. Я тоже, всякий раз как о нем заходила речь, особенно в Риме, называл его выдающимся. Так мне советовал отец. Впрочем, я и сам не возражал. В моем положении было бы некрасиво принижать достоинства епископа.
Но это все! Все!
– Епископ умер в прошлую среду, - в конце концов я заставил себя ответить Малинскому.
– Шесть дней тому назад, Я слышал, что в Ватикане решения принимают исподволь, после зрелого размышления. Почему же вдруг такая спешка?
– А кто же говорит о решениях!
– вскричал Малинский.
– Ничего подобного! Пришло сообщение о смерти. В некоторых монастырях и церквах провели богослужения. Заупокойные обедни, скажем, более торжественные, чем обычно. Только и всего.
– Но почему же как раз в данном случае более торжественные?
– напирал я на него, требуя объяснения.
– Ведь для Ватикана такая смерть не в новинку. Масштабы церкви так велики, что в Рим чуть ли не каждый день должны приходить скорбные вести.
Вероятно, только очень немногие из них вызывают здесь особый отклик, в таком духе, что могут всерьез возникнуть разговоры о культе.
– Не знаю, - ответил Малинский.
– Я вас уже предупредил, что не разбираюсь в этих вопросах. Вы заметили, что к вам стали относиться настороженно: вас выставили из Ватиканской библиотеки; адвокат Кампилли, хоть он человек и влиятельный, не вступился за вас... Услышав об этом непосредственно из ваших уст, я поставил диагноз: вокруг вас ведется игра! Затем я вспомнил, что мне довелось услышать о вашем отце и покойном епископе и какой шум вызвала в Риме его смерть. Сопоставив одно с другим, я предложил диагноз самого общего характера. На этом моя роль кончается.
Я закрыл глаза и раза два потер влажными руками вспотевшее лицо. Чувствовал я себя скверно. Был измучен, разбит. Могу сказать, что в этот прекрасный день, с кристально чистым, прохладным воздухом, даже физически я чувствовал себя хуже, чем во все последние знойные дни с таким низким давлением, что сердце едва не лопалось. Я старался пересилить себя и поддерживать беседу, но Малинский сказал уже все, что знал, и теперь повторялся. Он выражал сожаление по поводу того, что мы раньше не поговорили, у него ведь с самого начала было такое намерение, и он мне предлагал свою дружбу с первого же дня.