Шрифт:
С помощью Ани я узнал и других людей. Эти ее знакомые не отвешивали мне комплименты в смысле того, что я умею торговаться с голландцами, тот умеет вести дела, тех от кого я узнал, что французы оплачивают что-то за сто восемьдесят дней, а за литье нужно платить треть при заказе, треть при контракте, а оставшуюся треть - при отгрузке. Эти случайные следствия ее работы не мешали, не раздражали пустой тратой времени, для чего-то они были нужны мне как свидетелю.
Итак, я узнал и других ее знакомых.
Происходили и другие разговоры, не отменяя тех, сплетаясь с ними, как музыкальные темы, в единую мелодию.
Как-то, раньше обычного сбежав с работы, мы пришли в гости. Это была не квартира, это было что-то среднее между мастерской и кафе.
Там везде висели японские гравюры - вернее, конечно, копии - изображавшие маски актеров. Актеры играли только бровями и губами, выворачивали кисти рук. На пути от прихожей в комнаты на стенах совершался легкий переход из мужчины в женщину.
Актеры совершали этот переход, поднимая брови и кривя губы, а под гравюрами сидели томные люди, в глазах которых читалась ностальгия по 68-му году. Это были сплошь мальчики и девочки, ровесников своих я не видел. Опять я был среди тех, кто был младше меня, но теперь не печалился об этом, а сравнивал - ту молодежь с этой, студентов, что ловили вместе со мной мидий и курили на лестнице, с мальчиками и девочками, курившими на стилизованных циновках, в придуманном японском заповеднике. Аня пошла говорить с хозяином, человеком действительно пожилым, и девочкой, которая оказалась его женой.
Я прислушался к их разговору.
– Предъявление на японских гравюрах обязательно, - говорил хозяин.
"Какое предъявление, предъявление чего?" - недоумевал я, но слушал молча, будто понимающе.
Они говорили о предъявлении, о тонкости мастерства, в котором я не понимал ничего, но Аня все время косила на меня глазом, мы встречались взглядами, и я даже затеял странную игру, ловя ее взгляд, когда оказывался каждый раз в новом месте - то за японской вазой, то у ширмы, а то присаживался на корточки у декоративной лесенки в никуда.
Впрочем, я тоже разглядывал гравюры, пытаясь одновременно вслушаться в разговоры. Гравюры были интереснее слов, поэтому я старался запомнить детали, чтобы потом... Что потом, зачем они нужны мне потом, я не знал. Но детали запоминались все равно - смятение давно умершей, но сохранившей имя проститутки, чьи зрачки в раскосых глазах укатились в разные стороны. Это была совершенно косая проститутка, даже более косая, чем могла позволить себе японка.
Какие-то люди душили осьминога, другие любовались сакурой. Любовались они всем - осенними листьями, лунным светом, ловлей всего - раковин, птиц, рыб и охотой на грибы.
Занесенная снегом женщина склонялась над гостями.
И это я старался запомнить.
Между тем, ловя взгляд любимой, я слушал речь хозяина:
– Восток для французов начинался с Египта. Простые французы пришли к подножию Пирамид, а после долгих войн наводнили антикварные лавки ворованными безделушками.
И про себя я соглашался с хозяином, думая о войне как о воде, что уносит все, что может. Мелкие вещи остаются в карманах солдат и совершают свое путешествие из одной страны в другую, меняют хозяев, обрастают историей. Они - предмет дележа, они - просто предмет. На войне безделушки всегда живут дольше, чем их хозяева.
Немецкая девушка, девушка с трагическим лицом и белыми волосами, рассматривала то, как нарисованная японка мыла голову в тазу, и в тазу были те же волны, что и в море, плескавшемся рядом.
Черные волосы и волосы белые различались только цветом.
Но на других изображениях предъявление было иным. Мужчина предъявлял меч, и его враг предъявлял меч, и сова предъявляла когти, и собака предъявляла зубы. И снова появлялся меч, будто один и составляющий сокровищницу самурайской верности, начиналась схватка, мужчина с мечом, прижатым ко лбу, и мужчина без меча - все это теснилось вокруг меня.
Все это было вечно и интернационально.
Отзвук войны, как шум соседей, существовал вокруг меня. Война преследовала меня, как параноика преследует придуманная опасность.
В этом доме я познакомился с хорватской девушкой. Немка, которую я увидел сначала, та самая девушка с трагическим лицом и белыми волосами, та самая немка оказалась хорваткой.
Никто не представлял нас, хозяин исчез куда-то, а Аня молча держала меня за рукав.
Девушка говорила по-немецки плохо, но все ее слова были понятны.
– Я стреляю лучше мужчин, - говорила она, еще не зная обо мне ничего.
Она приехала из Вуковара - или просто так говорила.
Была она одета в ботинки Харлей Дэвидсон и широкую блузу. В ней было что-то от Ульрики Майнхофф, не во внешности, а в разговоре.
Я уже давно знал, что Туджман назвал Вуковар хорватским Сталинградом. Туджман был президентом Хорватии. А я был русским и поэтому не только знал, но и чувствовал, что такое Сталинград.
Сейчас воевали не в Хорватии, а в Боснии, и вот моя собеседница приехала в Германию, чтобы потом вернуться. Девушка в высоких ботинках зарабатывала военной журналистикой, она таскалась по бывшей Югославии с видеокамерой.