Шрифт:
1925
Прелестная пора
В осенний день, блистая как стекло, потрескивая крыльями, стрекозы над лугом вьются. В Оредежь глядится сосновый лес, и тот, что отражен, — яснее настоящего. Опавшим листом шурша, брожу я по тропам, где быстрым, шелковистым поцелуем луч паутины по лицу пройдет и вспыхнет радугой. А небо — небо сплошь синее, насыщенное светом, и нежит землю, и земли не видит. Задумчивый, в усадьбу возвращаюсь. В гостиной печь затоплена, и в вазах мясистые теснятся георгины. Пишу стихи, валяясь на диване, и все слова без цвета и без веса — не те слова, что в будущем найдет воспоминанье. В комнате соседней играют в бикс: прерывисто, по капле, по капельке сбегает тонкий звон. Как перед тем, чтоб на зиму уехать, в гербарий, на шершавую страницу кладешь очаровательно-увядший кленовый лист, полоскою бумаги приклеиваешь стебель, пишешь дату, чтоб вновь раскрыть альбом благоуханный да вспомнить деревенский сад, найдя багряный лист, оранжевый по краю, — так, некогда, осенний ясный день я сохранил и ныне им любуюсь. 1926 г.
Снимок
На пляже в полдень лиловатый, в морском каникульном раю снимал купальщик полосатый свою счастливую семью. И замирает мальчик голый, и улыбается жена, в горячий свет, в песок веселый, как в серебро, погружена. И полосатым человеком направлен в солнечный песок, мигнул и щелкнул черным веком фотографический глазок. Запечатлела эта пленка все, что могла она поймать: оцепеневшего ребенка, его сияющую мать, и ведерцо, и две лопаты, и в стороне песчаный скат. И я, случайный соглядатай, на заднем плане тоже снят. Зимой в неведомом мне доме покажут бабушке альбом, и будет снимок в том альбоме, и буду я на снимке том: мой облик меж людьми чужими, один мой августовский день, моя не знаемая ими, вотще украденная тень. 1927, Бинц
Аэроплан
Как поет он, как нежданно вспыхнул искрою стеклянной, вспыхнул и поет, там, над крышами, в глубоком небе, где блестящим боком облако встает. В этот мирный день воскресный чуден гул его небесный, бархат громовой. И у парковой решетки, на обычном месте, кроткий слушает слепой: губы слушают и плечи — тихий сумрак человечий, обращенный в слух. Неземные реют звуки. Рядом пес его со скуки щёлкает на мух. И прохожий, деньги вынув, замер, голову закинув, смотрит, как скользят крылья сизые, сквозные по лазури, где большие облака блестят. 1926
Крушение
В поля, под сумеречным сводом, сквозь опрокинувшийся дым прошли вагоны полным ходом за паровозом огневым: багажный — запертый, зловещий, где сундуки на сундуках, где обезумевшие вещи, проснувшись, бухают впотьмах — и четырех вагонов спальных фанерой выложенный ряд, и окна в молниях зеркальных чредою беглою горят. Там штору кожаную спустит дремота, рано подоспев, и чутко в стукотне и хрусте отыщет правильный напев. И кто не спит, тот глаз не сводит с туманных впадин потолка, где под сквозящей лампой ходит кисть задвижного колпака. Такая малость — винт некрепкий, и вдруг под самой головой чугун бегущий, обод цепкий соскочит с рельсы роковой. И вот по всей ночной равнине стучит, как сердце, телеграф, и люди мчатся на дрезине, во мраке факелы подняв. Такая жалость: ночь росиста, а тут — обломки, пламя, стон… Недаром дочке машиниста приснилась насыпь, страшный сон: там, завывая на изгибе, стремилось сонмище колес, и двое ангелов на гибель громадный гнали паровоз. И первый наблюдал за паром, смеясь, переставлял рычаг, сияя перистым пожаром, в летучий вглядывался мрак. Второй же, кочегар крылатый, стальною чешуей блистал, и уголь черною лопатой он в жар без устали метал. 1925 г.
Святки
Под окнами полозья пропели, — и воскрес на святочном морозе серебряный мой лес. Средь лунного тумана я залу отыскал. Зажги, моя Светлана, свечу между зеркал. Заплавает по тазу дрожащий огонек. Причаливает сразу ореховый челнок. И в зале, где блистает под люстрою паркет, пускай нам погадает наш старенький сосед. Все траурные пики накладывает он на лаковые лики оранжевых бубен.