Шрифт:
* * *
Туман ночного сна, налет истомы пыльной смываю мягко-золотой, тяжелой губкою, набухшей пеной мыльной благоуханной и густой. Голубоватая, в купальне млечно-белой, вода струит чуть зримый пар, и благодарное я погружаю тело в ее глухой и нежный жар. А после, насладясь той лаской шелковистой, люблю я влагой ледяной лопатки окатить… Мгновенье — и пушистой я обвиваюсь простыней. Чуть кожа высохла, — прохлада легкой ткани спадает на плечи, шурша… Для песен, для борьбы, для сказочных исканий готовы тело и душа. Так мелочь каждую — мы, дети и поэты, умеем в чудо превратить, в обычном райские угадывать приметы и что ни тронем, — расцветить… * * *
На черный бархат лист кленовый я, как святыню, положил: лист золотой с пыльцой пунцовой между лиловых тонких жил. И с ним же рядом, неизбежно, старинный стих — его двойник, простой, и радужный, и нежный, в душевном сумраке возник; и все нежнее, все смиренней он лепетал, полутаясь, но слушал только лист осенний, на черном бархате светясь… * * *
Нас мало — юных, окрыленных, не задохнувшихся в пыли, еще простых, еще влюбленных в улыбку детскую земли. Мы только шорох в старых парках, мы только птицы, мы живем в очарованьи пятен ярких, в чередованьи звуковом. Мы только мутный цвет миндальный, мы только первопутный снег, оттенок тонкий, отзвук дальний, — но мы пришли в зловещий век. Навис он, грубый и огромный, но что нам гром его тревог? Мы целомудренно бездомны, и с нами звезды, ветер, Бог. * * *
На годовщину смерти Достоевского Садом шел Христос с учениками… Меж кустов, на солнечном песке, вытканном павлиньими глазками, песий труп лежал невдалеке. И резцы белели из-под черной складки, и зловонным торжеством смерти заглушен был ладан сладкий теплых миртов, млеющих кругом. Труп гниющий, трескаясь, раздулся, полный склизких, слипшихся червей… Иоанн, как дева, отвернулся, сгорбленный поморщился Матфей… Говорил апостолу апостол: "Злой был пес, и смерть его нага, мерзостна…" Христос же молвил просто: "Зубы у него — как жемчуга…" На смерть А. Блока
I
За туманами плыли туманы, за луной расцветала луна… Воспевал он лазурные страны, где поет неземная весна. И в туманах Прекрасная Дама проплывала, звала вдалеке, словно звон отдаленного храма, словно лунная зыбь на реке. Узнавал он ее в трепетанье розоватых вечерних теней и в метелях, смятенье, молчанье чародейной отчизны своей. Он любил ее гордо и нежно, к ней тянулся он, строен и строг, — но ладони ее белоснежной бледный рыцарь коснуться не мог… Слишком сумрачна, слишком коварна одичалая стала земля, и, склонившись на щит лучезарный, оглянул он пустые поля. И обманут мечтой несказанной и холодною мглой окружен, он растаял, как месяц туманный, как далекий молитвенный звон.II
Пушкин — радуга по всей земле, Лермонтов — путь млечный над горами, Тютчев — ключ, струящийся во мгле, Фет — румяный луч во храме. Все они, уплывшие от нас в рай, благоухающий широко, собрались, чтоб встретить в должный час душу Александра Блока. Выйдет он из спутанных цветов, из ладьи, на белые ступени… Подойдут божественных певцов взволновавшиеся тени. Пушкин — выпуклый и пышный свет, Лермонтов — в венке из звезд прекрасных, Тютчев — веющий росой, и Фет, в ризе тонкой, в розах красных. Подойдут с приветствием к нему, возликуют, брата принимая в мягкую цветную полутьму вечно дышащего мая. И войдет таинственный их брат, перешедший вьюги и трясины, в те сады, где в зелени стоят Серафимы, как павлины. Сядет он в тени ветвей живых, в трепетно-лазоревых одеждах, запоет о сбывшихся святых сновиденьях и надеждах. И о солнце Пушкин запоет, Лермонтов — о звездах над горами, Тютчев — о сверканьи звонких вод, Фет — о розах в вечном храме. И средь них прославит жданный друг ширь весны нездешней, безмятежной, и такой прольется свет вокруг, будут петь они так нежно, так безмерно нежно, что и мы, в эти годы горестей и гнева, может быть, услышим из тюрьмы отзвук тайный их напева.* * *