Шрифт:
…Мне хотелось легко и бурно плакать о Сашеньке — как это делали совсем чужие люди: над ее гробом рыдали незнакомые старухи в крепдешиновых платочках и старики с неуместными медалями, и чужие дети с полуоткрытыми ртами вбирали, запоминали детали Сашенькиной смерти. Я знала, что даже самые невнимательные из этих детей уложили эту сцену в память: как бы ни сложилась жизнь, они надолго запомнят гроб, узкий и темный, как пирога, и бумажно-белые щеки молодой мертвой женщины.
Над головой у Сашеньки лежали срезанные головки хризантем, словно бы они, жертвы собственной красоты, погибли на плахе.
…Я видела, как Сашенькино холодное лицо прорастает в памяти чужих детей — взятых на похороны неизвестно с какой целью. Мама хотела принести сюда Петрушку, но я, возвеличенная посмертной запиской, не позволила: мы оставили малыша с Ольгой Андреевной, соседкой из квартиры напротив. Мне нравилась эта сухая тихая старуха, прямо носившая крест одиночества: за все время Андреевна (так звали ее другие старушки, привычно глотая имя) не сказала ни единого лишнего слова.
Маме казалось, что старуха держится «барыней», но в маме, скорее всего, клокотали пролетарские соки, я же видела за шторкой ледяной вежливости старинное воспитание, достоинство и такт. Вот почему я постучалась именно в эту дверь, и Андреевна согласилась приютить на несколько часов маленького мальчика — чтобы мы смогли похоронить его маму.
Похороны вновь приняла на себя фирма Лапочкина, и белокурый Валера сочувственно обнимал за плечи Алешину маму — она плакала по Сашеньке так сильно, словно бы та была ее дочерью. Моя мама тоже рыдала, повторяла: "Сашенька! Саша!" — будто бы звала ее с улицы, будто бы мы заигрались с девчонками, гоняя по асфальту «плиточку» из-под сапожного крема, набитую мокрым песком. Черная, с желтыми буквами, «плиточка» послушно перелетает из одной мелованной клетки в другую, Сашенькины красные сандалии припорошены мелкой пылью, похожей на пепел, и вьется, звенит лето, и мамин крик спускается из окон: "Глаша, Сашенька! Домой немедленно!"
…Пепел, оставшийся после кремации, нам выдали через четыре дня; прижимая к груди небольшую урну, я вспоминала дорожную пыль, припорошившую красные сандалии.
Похороны помнятся сбивчиво. Отец наш, увидев Сашеньку в гробу, заплакал и пытался обнять маму, но она даже в горе не желала прощать предателя: черный платок упал с волос, когда мама оттолкнула отцовские руки. Лариса Семеновна шумно вздыхала и скашивала глаза к изящным часикам, болтавшимся на запястье.
Народу в крематории было очень много, и сине-бархатная сотрудница, в приподнятой, похожей на шляпу, прическе, читала свои соболезнования громко и старательно. Она радовалась большой аудитории и своей власти — она впрямь властвовала над нами в руководстве общей скорбью. Если атеистам затребуются вдруг священные обряды погребения, не следует искать никого лучше этих женщин, упакованных в бархатные футляры, этих траченных жизнью красавиц с выстроенными трагическими голосами, с отработанными модуляциями — вот это лучшие священницы. Я думала, а если у этой крематорской жрицы случается горе, как она принимает его? Она, сроднившаяся со смертью, живущая благодаря ей?
Нас всех, стоящих в печальном карауле у гроба, одарили словами участия Сашенькины приятели, подруги, поклонники… Они выгоняли из себя слова, заношенные не меньше признаний в любви, и почти через каждое соболезнование просвечивали любопытство, осуждение и, порою, злорадство. Однако я не имела никакого права осуждать этих людей — разве моя собственная скорбь имела хотя бы слабое сходство с подлинным чувством утраты? Глаза мои оставались сухими, как прошлогодняя трава…
…Спустя множество лет после того жуткого дня я начала понемногу прощать себе эту скупость — неистраченные слезы растянулись в прогрессии дней, как и любовь к сестре, хранившая холодное молчание, оживала с каждым годом, прожитым без Сашеньки. Впоследствии я с трудом вспоминала, сколько горя доставляла мне сестра, а ведь прежде считала, что с меня вполне можно писать женскую версию святого Себастьяна — в смысле стрел, посланных в меня Сашенькой. Теперь же все чаще я находила оправдания для сестры. Да и вообще, мы строили эту стену вместе, а наслаждаться результатами постройки мне пришлось в одиночестве…
Я рассказывала обо всем этом Артему — отцу, то есть Артемию, потому что видела в нем прежде всего священника. Отец Артемий долго сокрушался, что сестра не была крещеной, и жалел ее за слабость, а мне казалось, будто батюшка чего-то недопонимает. Потому что он жалел и меня, говорил: "ваше горе", "ваш долг", «самопожертвование». Как любому бездетному человеку, Артему казалось, что мое решение усыновить Петрушку — это подвиг. И все же, Артем был единственным моим знакомым, кто предложил мне помощь.
Мама помогать вовсе не спешила, смерть Сашеньки она переживала в «Космее» и отдавала любимой секте все свое время.
Артем сказал — осторожно, опасаясь ошпарить словами, как кипятком, что Сашенькино самоубийство могло быть следствием сектантских игр. Предсмертная записка ничего такого не доказывала, но священник словно не слышал меня: "Спасайте свою маму, Глаша". От этих слов я тоже отмахнулась потому что знала: каждый из них пашет свою пашню.
Марианна Бугрова тоже была с нами в крематории. Мама кинулась на ее пухлую грудь, как кидаются жители оккупированного города навстречу воинам-освободителям. Но эта возмутительно спокойная женщина отстранила маму и подошла к гробу сестры. Она вела себя как врач, вызванный для веского и решающего слова. Непонятно зачем Бугровой вздумалось разглядывать Сашеньку так пристально теперь, после смерти, — или мадам продолжала спектакль, делала вид, будто читает на холодном лике сестры тайные письмена, доступные ей одной? Мадам покивала головой, на секунду прикрыла глаза и сглотнула словно бы ей тяжело стало бороться с хлынувшей скорбью. Отвернувшись наконец от гроба, Бугрова прижалась взглядом к маминому лицу:
"Прекрати рыдать, Зоя, ты зря расходуешь бесценную энергию космоса! В гробу — пустая оболочка, футляр, покинутая скорлупа — как еще тебе объяснить? Сашенька уже на главной орбите, я видела, как она беседует с Небесными Учителями. Надо радоваться, что ее путешествие окончилось удачно, а ты рыдаешь — зачем, Зоя?"
Мама послушно стряхнула слезы и жалко улыбнулась. Бугрова уже покидала зал прощания, не дожидаясь, пока гроб уедет в печь. За ней потекла струйка незнакомых гостей — может быть, они пришли сюда, зная о дружбе Бугровой с моими родственниками?