Шрифт:
Спохватишься потом, аы будет поздно. Их, молодых-то женок, сыстари повыше под уздцы держат! А ты?.. — Анфиса тяжело, не спеша встала с табуретки, вскинула голову, повязанную полушалком, к иконам, в передний угол, замахала рукой. Вначале положила на себя большой крест от лба до живота, потом поменьше и под конец совсем маленький — от подбородка до груди.
— Спаси и сохрани нас, царица небесная, — пробормотала она и вдруг, заметив, что Домнушка набрасывает на плечи полушубок, совсем другим тоном сказала: — А ты куда, Домна? Уж не в церковь ли опять?
Хлеб-соль братца лопаешь, а работаешь на отца Вонифатия. Он и без тебя не пропадет. У него мошна покрепше нашей. Посуду вот прибери да иди коровник почисть. Коровы в стойке до рогов в навозе заросли!
— Постыдися! Только ведь лоб-то кресюм осеияла!
А что делать, знаю. Запрягу вот коня Поле и тут приберусь и на дворе. Домнушка не стала одеваться до конца, скомкала шаль, вышла, хлопнув дверью.
— И сама бы она запрягла. Не. велика барыня, — бросила ей вдогонку Анфиса и медленно, не отрывая ног от пола, поплыла к лестнице, ведущей на второй этаж дома.
— Епифан, подымись-ка за мной, — задержавшись на первой ступеньке, обернулась Анфиса. Епифан небрежно перекрестился, не глядя на иконы, крякнул, пошел вслед за женой.
Как только они скрылись, Поля быстро оделась и кинулась во двор. Скорее, как можно скорее побывать у отца! Правда, свекор велел вначале собрать все в дорогу, а потом уже ехать в Парабель на свидание с родителем. Да мало ли что говорится в этом доме? Тут если одну матушку-свекровь Анфису начнешь слушать, и то можно голову потерять, а уж коли ко всем судам-пересудам Криворуковых прислушиваться, то окончательно с ума спятишь. Каков был разговорчик сегодня за утренним столом? И так ведь всегда! Не беседуют, а поленья друг в друга бросают. Нет, нет, нельзя терять ни одной минуты. Тем более что Анфиса повела мужа наверх. Будет его теперь долго-долго учить уму-разуму. А уж что добросердечию не научит, в том Поля не сомневалась.
Домнушка уже запрягла коня. Поля поблагодарила ее, вскочила в сани, щелкнула вожжой коня по спине и скрылась за деревней. На резвом коне в самом деле от Голещихиной до Парабели рукой подать! Подкатила к дому отца и, еще не въехав во двор, бросилась к окну: дома ли он? Не умчался ли на край белого света врачевать какого-нибудь обездоленного ссыльного?
К этим людям у него по-особому отзывчиво сердце.
Поля это с детства приметила.
Дома! Сидит за своим столом, колдует с аптечными весами, грызет мундштук, дымит, как пароход. Поля чуть не задохнулась от радости: видит отца, будет говорить с ним!..
— Здравствуй, папка! Как ты живешь-поживаешь?! — Она проскочила через прихожую, чуть не сбив с ног стряпуху, которая уже толклась возле пылающей печи.
Горбяков увлекся работой, не заметил, как она подъехала. Услышав ее звонкий голос, вскочил, рассыпая по полу какой-то желтоватый порошок, обнял дочку, прижал к себе.
— Доченька! Золотце мое ненаглядное! Уж как я по тебе соскучился! И зачем я отпустил тебя в чужой дом? Зачем выдалась твоя непрошеная, негаданная любовь к нему? — Слезы навернулись на глаза, сердце застучало сильнее, отзываясь где-то под лопаткой. Но Горбяков спохватился, замолчал. Да ведь он упрекает дочь! Разве это допустимо? Разве это отвечает его представлениям о человеке, о любви, о жизни? Ни в коем случае! Дочь выбрала того, кого подсказывала ей душа.
Она взрослый, самостоятельный человек, ей самой суждено выбирать свои пути-дороги… — Ты что это, Полюшка-долюшка, в неурочный час? Мне почему-то казалось, что ты вечером ко мне прибежишь… Ну, а я все равно рад… очень рад, — бормотал Горбяков, испытывая неудобство от своих первых слов, какими встретил дочь, и называя ее именем, каким любил называть, когда еще была жива Фрося, жена. То время теперь представлялось таким недосягаемо далеким-далеким, и порой думалось, что тогда в этом же доме жил, работал, двигался, думал не он, а кто-то другой, лишь отдаленно похожий на него. Что-то было в той далекой жизни такое необыкновенное по полноте счастья, что напоминало собой не быль, а сказку: "Жил-был добрый молодец, и была у него жена-подруга, и любил он ее пуще всех на свете… И вот долго ли, коротко ли, родилось у них чадо… Полюшкой нарекли…"
Выпустив из своих объятий Полю, Горбяков отступил на шаг и, взглянув ей в глаза, понял, что она чемто и взволнована и опечалена.
— Ты чю, Полюшка-долюшка? Что у тебя стряслось?
— Пап, уезжаю я. Епифан Корнеич с собой забирает.
— В Томск с обозом? — высказал мелькнувшее в уме предположение Горбяков, не видя в этом ничего худого.
— Да нет, сказал, что поедем деньгу загребать: па Обские плесы, на Тым, на Васюган…
— Вон оно как! — изумился Горбяков, и сердце его сжалось.
— Хочет он, папка, на купеческий манер жить.
Будешь, говорит, вести книгу доходов-расходов, — объяснила Поля, вспомнив слова Епифапа, сказанные за столом. — Знает даже, что меня твои дружки ссыльные обучали помимо школы.
— Ты смотри, он и в самом деле широко размахивается… Тебя, значит, решил втягивать в свои… — Горбяков замялся. Ему хотелось сказать: в свои темные сделки, но дочь и без того, была встревожена предстоящей поездкой. Какому любящему отцу захочется причинять излишние страдания родному дитяти? Горбяков шутливо посвистел через губу, изображая беззаботное настроение, весело посверкивая глазами из-под нависших бровей, неуверенно сказал: — Что ж, доченька, может быть, и поехать. Тосковать по тебе сильно буду, в окно стану смотреть…