Шрифт:
Молчание…
Они спустились к реке.
Он сел на корявое, выброшенное на берег дерево, замшелое и уже иструхшее. А она опустилась с ним рядом, положив голову на его колени, и протянула вверх руки к его лицу. А он нагнулся над ней.
Это был тот самый миг! Я понял. Я ничего более уже не хотел изменять.
Пусть все будет так!
Без этого молчания им не вынести и года полета. Без этого молчания они погибли бы. Без этого молчания они могли бы не выдержать еще раньше, еще до отлета, а если и взлететь, то уже сломанными и покоренными.
Так! Так! Все так! Сейчас в этом молчании рождается их слава. Не нужно славы. Пусть будут людьми. Пусть любят друг друга.
Я остановил картину…
Я долго мучился. Я создавал скульптуры и ранее. Теперь я мог превратить эту картину в нечто осязаемое, в скульптуру. Я так и сделал.
Они замерли.
Я устал. Все-таки у скульпторов-мыследелов ужасно тяжелая работа. Я больше не глядел на них. Да. Я сделал свой шедевр. Я понимал это. Я никогда не делал такого и уже больше не сделаю. Словно тяжесть какая-то свалилась с души. Стало легко, но не совсем, не так, как раньше, не полностью.
Тут уже была не ошибка. Тут было что-то другое. Я бросил сигарету и подошел к ним. Все было, как я хотел. Я ласково потрогал рукой кожу ее лица. Счастье и мука были в ее глазах. Счастье и растерянность были — в его.
Да. Я правильно схватил миг. На них будут смотреть и плакать. Люди увидят гораздо более важное, чем геройство и подвиг. Они увидят боль, в которой еще только рождается их будущее, их смерть и слава… И молчание.
Это тоже правильно. Ведь они и говорили друг с другом только в эти минуты молчания.
Они будут молчать всегда. Тысячи поколений будут рождаться, проходить возле них, а они все будут молчать, как тогда.
Я сел на камень возле них. Я мог сейчас разрушить эту скульптуру, а дома в своей мастерской воспроизвести вновь. Так я делал всегда. А сейчас не мог почему-то. Я знал, что все сделано правильно, но не мог показать ее людям. Слишком живыми сейчас они были для меня. И потом… эти тысячи лет молчания. Их молчание тогда было прекрасным, потому что оно было неожиданным, потому что длилось недолго. А теперь? Тысячи лет молчания!
Нет. Ее нужно было разрушить. Но я не мог.
Ее нужно было показать людям. Но и этого я не мог сделать.
А третьего пути не было. Вернее, был, но он запрещался: после этого я уже не был бы скульптором-мыследелом. Я не имею права это делать. Нужно было посоветоваться, хотя бы с Островым. Но это все равно означало отказ.
Я сидел возле них, которые улетели когда-то на «Мысли» и «Нежности» и не вернулись, и курил, пока не кончились сигареты. И солнце уже начало цепляться за верхушки деревьев. А я все ничего не мог решить. И вдруг солнце под каким-то странным углом осветило ее лицо, и в глазах девушки я увидел слезы. С этими слезами скульптура была еще естественнее, еще прекраснее. Я онемел, сжался внутренне, надеясь, что солнце сейчас прекратит свой световой эффект… А слеза вдруг покатилась вниз. Я потрогал лицо девушки рукой, слеза была настоящая; солнце здесь было ни при чем.
И тогда я встал, оглядел еще раз и сказал: «Ну что ж, живите…»
Я шел напрямик, куда глядели глаза, внушая себе, что оглядываться нельзя. Но не вытерпел и оглянулся. Они стояли у кромки воды, и отсюда я уже не мог слышать, говорят они или молчат, да это мне и не нужно было знать.
Сумерки упали на лес, а я все шел, и идти было легко и хотелось идти.
И молчание было вокруг меня.
На другой день я был у Острового.
— Ну что у тебя? — спросил он. — Что-нибудь получилось?
— Получилось, — сказал я. — Вот что… Я больше не скульптор, я больше не мыследел. Я разрешил им… жить.
— Ты с ума сошел! Ты нарушил клятву! Что теперь с тобой будет?
— То же, что и с другими скульпторами-мыследелами, которые нарушили клятву, — сказал я. — Прощайте…
ЛЮБОВЬ К ЗЕМЛЕ
Телестена на мгновение вспыхнула ослепительным голубым светом, заколыхалась. И, медленно расширяясь, заполнила комнату. Эспас поудобнее устроился в глубоком кожаном кресле. Он вытянул ноги. Ему всегда доставляло удовольствие смотреть последние известия. Голографическое изображение переносило его из одного уголка Земли в другой, кидало в глубь океана и в бездну космоса. Он ощущал себя участником событий, в которых никогда бы не смог участвовать на самом деле. И это было ему приятно.
Эспас уже несколько месяцев жил в этой затерянной на берегу моря гостинице. Он никогда не уходил от нее, старался не смотреть на площадки с глайдерами, сторонился людей, хотя и был веселым, остроумным человеком.
Ему хотелось знать о Земле все, и он часами просиживал у телестены, радуясь, что может все это видеть. Эта ненасытная любовь к Земле, к ее океанам, лесам, деревьям, животным, городам была вроде болезни, о которой он даже не задумывался. А если бы и задумался, то не захотел бы избавиться все равно. И только когда глаза уставали, он уходил вниз к морю и некоторое время лежал на горячем белом песке. Потом взбирался на невысокую скалу, нависшую над водой, и нырял в пенистые гребни волн. Он плыл вдаль, иногда отдыхая лежа на спине, и возвращался лишь тогда, когда изрядно уставал. Тогда он снова ложился на песок, смотрел в небо с белесыми перистыми облаками и, когда тело начинало ощущать теплоту лучей солнца, вставал и шел в гостиницу.